– Ты, Петрусь, сам уговоришь Галю пойти с нами. Хорошо?
– Да не хочу я. Она заморится.
– Смотри, чтобы ты не заморился. Ты вот боишься далеко заплывать, а Галя как плавает? Она хоть и девушка, но куда выносливее тебя.
– Ну… ну… это еще, положим, – возмутился Петька и, видно, чтобы замять этот неприятный разговор, помолчав немного, спросил: – На будущей неделе и у нас будет организована комсомольская ячейка, мне говорили, – то правда?
– Факт!
– А туда… всех примут?
– Нет, зачем всех, – самых выдержанных.
– А меня… как ты думаешь… примут?
– Посмотрим, Петро… Надо взвесить, обсудить, подумать! – сказал я важно, так, словно уже был комсомольцем.
– А ты знаешь, Василь, меня батька давно комсомолистом зовет. Вот обидно будет, если не примут! – И Петька Маремуха печально вздохнул.
Вдали послышался стук кувалды.
Это в мастерской Захаржевского, освещенной багровым отблеском кузнечного горна, ковал раскаленный кусок железа Котька Григоренко. Он трудился, старался там, в пыльной мастерской частника, все еще нагоняя себе рабочий стаж. Он не терял надежды перехитрить нас. Видно было, он проклинал в душе всю эту работу, ему хотелось тоже в город, на гулянье, но Захаржевский был католик и не признавал православных праздников. Вот и погромыхивал там молотком Котька, когда мы проходили мимо него по другой стороне улицы.
Маремуха, тот искоса поглядывал в глубь мастерской, а я посмотрел один раз и сейчас шел, высоко подняв голову, мимо Котьки, замазанный, усталый, с прогоревшей штаниной, опустив руки, на ладонях которых были давно натерты твердые мозоли.
За углом, за афишной будкой, начиналась широкая Житомирская улица. Где-то в самом ее конце, за зеленью садов, уже на самой окраине города, белел дом совпартшколы. Петька повернул на Заречье, а я пошел дальше, к этому дому.