стоявшей в изголовье тумбочки, нащупывая отсутствующие сигареты. В этом было что-то не правильное: и в этой тумбочке, выкрашенной бугристой масляной краской, и в скрипучей металлической кровати с продавленной панцирной сеткой, и в плоской мизерной подушке, которую при желании можно было, скомкав, зажать в кулаке, и даже в отсутствии сигарет, но что именно его не устраивает, он сказать не мог. Он вообще мало говорил: во-первых, потому, что разбитая гортань немилосердно болела при каждой попытке напрячь ее, а во-вторых, потому, что сказать ему было, в сущности, нечего. Память его превратилась в невероятно сложную, запутанную криптограмму, прочесть которую он не мог. Более того, он не мог даже описать знаки, которыми была зашифрована эта криптограмма, ему не с чем было их сравнить.

Не найдя сигарет, он медленно откидывался на подушку, натягивал до подбородка тонкое серое одеяло, заправленное в желтоватый пододеяльник, испятнанный черными больничными штампами, и подолгу лежал без сна, чувствуя, как подсыхает на лбу холодная испарина. Взгляд его перебегал с предмета на предмет, он прекрасно видел в темноте и не усматривал в этом ничего необычного, и это занятие, как всегда, успокаивало его, потому что позволяло испытать приятное чувство узнавания: здесь было полно предметов и людей, виденных уже неоднократно и успевших сделаться привычными. С тех пор как он пришел в себя, его мир был ограничен этими стенами да кусочком больничного садика, который был виден из окна. Он не стремился расширить границы своего восприятия, пока ему хватало и того, что он видел, и того, что было скрыто у него внутри. Лежа ночами без сна, он осторожно пробовал на прочность огромный ржавый замок, на который была заперта его память, и раз за разом разочарованно отступал: замок не поддавался его усилиям.

Днем было хуже, потому что количество желающих поковыряться в замке резко возрастало. Приходили врачи, осматривали его избитое, изломанное тело, качали головами и задавали вопросы. На некоторые он мог ответить (это были вопросы, касавшиеся его самочувствия), на другие же только молча качал головой и пожимал плечами, порой морщась от внезапных уколов боли, подстерегавшей его, чтобы вцепиться при первом же неловком движении. Врачи уходили, и тогда за него принимался сосед по койке, сутулый, высохший старикан с обвислыми прокуренными усами, блестящей желтоватой плешью и выцветшими глазами неопределенного цвета, измученный язвой желудка и вынужденным бездельем.

Звали старикана Николаем Петровичем, но на полном титуловании он не настаивал, вполне удовлетворяясь панибратским «Петрович». Загадочный сосед возбуждал в нем жгучее любопытство. Петрович устраивал ему долгие и изнурительные допросы с пристрастием, пытаясь пробиться сквозь стену амнезии, – с таким же, впрочем, успехом, как и все остальные. У Петровича, по крайней мере, было перед остальными одно преимущество – он был завзятым курильщиком и, несмотря на строжайший запрет лечащего врача, всегда имел при себе казавшийся неиссякаемым запас сигарет, которыми щедро делился со своим соседом. Они втихаря покидали палату, выбирались на улицу и, присев на сломанную садовую скамейку, стоявшую позади одноэтажного деревянного флигеля, в котором размещался морг, курили дешевую отраву и вели долгие беседы, состоявшие в основном из вопросов и пожиманий плечами. Сосед Петровича не помнил даже своего имени, и Петрович окрестил его Федором: просто потому, что из множества предложенных на выбор имен соседу Петровича показалось знакомым именно это. Петрович пытался таким же путем подобрать ему фамилию, но вскоре сдался, убедившись в тщетности своих потуг.

Несколько раз приходили люди в погонах, которых вполне закономерно беспокоило наличие на номинально контролируемой ими территории неопознанного гражданина без имени и без прошлого. Они тоже задавали вопросы и держались начальственно и подозрительно. С их точки зрения, этот лишившийся памяти больной мог оказаться просто хитрым симулянтом, скрывающимся от правосудия или от своих дружков-уголовников в больничной палате. От разговоров с ними у Федора всякий раз оставалось странное ощущение, ключевым словом в котором было малопонятное слово «некомпетентность». Что означало это слово и на чем основывалась его уверенность в том, что люди в погонах просто валяют дурака и напрасно тратят время, пытаясь выведать у него то, о чем он не имеет ни малейшего представления, Федор не знал. Помимо некомпетентности, эти люди каким-то образом излучали ощущение опасности, впрочем довольно слабое. Каким-то образом Федор знал, что с опасностью, которую представляли для него эти люди, он сумеет справиться.

Чем больше он узнавал об окружающем его мире, тем больше убеждался в том, что забыл далеко не все. Похоже, его амнезия была избирательной и касалась только его лично и всего, что было связано с его прошлой жизнью. Впервые посмотрев по телевизору выпуск новостей, он обнаружил, что помнит, оказывается, массу вещей и прекрасно ориентируется в том, что происходит на экране. Это вселило в него надежду. Его мозг был в порядке, в нем просто перегорели какие-то контакты, и довольно большая область его воспоминаний оказалась наглухо запертой в каком-то темном уголке черепной коробки. Могло, конечно, оказаться, что эта часть информации попросту стерта, но это вызывало у Федора определенные сомнения. Он был почти уверен, что со временем вспомнит все… Вот только чем дальше, тем больше он сомневался в том, что это доставит ему удовольствие. Временами ему начинало казаться, что он ничего не помнит именно потому, что ему очень хотелось обо всем забыть, хотелось настолько, что в конце концов это произошло… Как в сказке.

Так прошло две недели.

Март кончился, и начался пронзительно-синий апрель. На скамейке за моргом стало совсем тепло, особенно в полуденные часы, когда набирающее силу солнце зависало над крышей больничного гаража и принималось усердно сушить грязь на замусоренном хозяйственном дворе. Федор расслабленно сидел, откинувшись на сломанную спинку скамейки, и курил вонючую сигарету без фильтра, которой снабдил его неиссякаемый Петрович. Сигарета потрескивала и распространяла тяжелый смолистый смрад, но это были мелочи: Федор был уверен, что в свое время ему приходилось курить и не такое.

Повязки с него уже сняли, горло почти не болело, и все говорило о том, что в ближайшее время его вежливо попросят покинуть больницу. Это было хорошо. Палата осточертела ему, тело, хоть и ослабленное болезнью, но по-прежнему крепкое, мускулистое, требовало действия, и, хотя Федор не имел ни малейшего понятия о том, что станет делать, выйдя за пределы больничной ограды, это его не волновало.., почти не волновало, если быть точным.

Он не пытался заглядывать вперед, у него и без того хватало поводов для волнений и тревог. Пытаться предугадать будущее, не имея прошлого, – что может быть смешнее и бесполезнее?

Он почти задремал на солнцепеке под ворчливую болтовню Петровича. В больнице его остригли наголо, и теперь солнце поблескивало в отросшем ежике седоватых жестких волос и в трехдневной щетине на заострившемся подбородке. Он сидел, время от времени поднося к губам потрескивающую сигарету и делая неглубокие экономные затяжки. Из котельной вышел погреться на солнышке истопник Аркадий, кряжистый сорокалетний мужик, до глаз заросший дикой черной бородой, в которой не было ни единого седого волоска. Несмотря на разбойничью внешность и весьма специфичную профессию, Аркадий, по слухам, отличался редкой трезвостью поведения и даже не прикасался к табаку, хотя, опять же, по слухам, которые любовно коллекционировал озверевший от безделья Петрович, в прежние времена больничный истопник был не дурак выпить, курил по две пачки «Беломора» в день и не давал прохода бабам – ясное дело, тем, до которых не было дела мужикам почище и потрезвее, чем он. Петрович утверждал, что Аркадий ударился в религию. Федор в ответ на эти утверждения только привычно пожимал плечами. Он знал, что такое религия, но особого интереса к ней не испытывал. Он считал, что если алкоголик в одночасье превратился в трезвенника, то не так уж важно, какому богу тот молится.

– Эй, увечные, – позвал от дверей котельной Аркадий. – Опять от Андреевны прячетесь?

– От нее, родимой, – с готовностью откликнулся Петрович. Андреевной звали старшую медсестру, отличавшуюся редкостной даже среди старших медсестер сварливостью и вздорностью характера. Петрович боялся ее как огня, и не был в этом оригинален. Даже терпеливый Федор порой испытывал острое желание бежать от этой холеной стервы с лошадиной физиономией без оглядки, не заботясь о сохранении достоинства. – От кого ж еще? Садись, покурим.

– Курить – здоровью вредить, – назидательно сказал Аркадий, неторопливо приближаясь к скамейке. Шагал он вразвалочку, уверенно попирая порыжевшими яловыми сапожищами подсыхающую грязюку во дворе. Под замасленным солдатским ватником на нем была черная от угольной пыли морская тельняшка с большой дырой на животе, а брезентовые штаны с накладками из засаленной до блеска

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×