оператор и автор сценария, едущие снимать фильм о Донбассе. Они вдруг затевают спор, каким должен быть этот фильм:

«— Ленты именно нужно вертеть про главное — уголь, сталь, хлеб.

— Жизнь, смерть, любовь, — добавил писатель.

— Да, за жизнь людей, — согласился режиссер. — Человека интересует человек. Законный интерес. Хорошая лента должна идти в глубину: покажите настоящий характер, сумейте передать простое чувство — вот задача.

— А кто орал про конфликты, драматургические узлы, сценические ситуации? — спросил писатель.

— Я — до вчерашнего дня. Сегодня ночью я все понял. Сюжет чеховской «Степи» в том, как мальчика везли в школу учиться, а он в дороге простудился и заболел насморком. А под этим сюжетом — жизнь России, философия и печаль бренного бытия. Вот так нужно работать.

— Да! Это — настоящее искусство, — сказал писатель».

Этот совершенно неожиданно возникший, как будто бы случайный (в нем нет никакой сюжетной привязки, герой не имеет отношения к литературе — он инженер) разговор исполнен для автора самого серьезного, касающегося его лично содержания, в нем, в сущности, заключена его творческая программа, ориентиром для которой был Чехов.

В этом вагонном разговоре обнаруживает себя сейчас уже едва различимый, а тогда бросавшийся в глаза, даже дерзкий полемический вызов так называемой литературе пятилеток, «производственной» литературе, которая утвердилась в те годы как закономерный и прямой отклик на «социальный заказ» эпохи (разумеется, вульгарно истолкованный), как воплощение «новой», духоподъемной эстетики, на самом деле носившей казенно прагматический характер. Источник вдохновения эта литература искала в процентах перевыполнения планов, тоннах угля и стали, центнерах хлеба, она воспевала ударные темпы и рекорды стахановцев, поэтизировала конвейеры и домны, клеймила разумный инженерный и хозяйственный расчет как проявление консервативного, «старорежимного» мышления, человек занимал ее лишь в качестве самоотверженного или нерадивого добытчика тонн и центнеров, она мало интересовалась и плохо представляла себе, как и чем он живет. Гроссман, пришедший в литературу с производства, хорошо знавший подлинную жизнь людей труда, прекрасно понимал, что эта жизнь никак не вмещается в плоский, одномерный, искусственный мир по одной колодке скроенных сочинений на «производственную» тему. Даже тогда, когда, как в «Цейлонском графите», действие почти целиком разворачивается на территории фабрики, проходная не отгораживает персонажей от непроизводственных забот и проблем.

Герой для Гроссмана всегда «человек среди людей» (так он напишет в одном из последних произведений). Гроссман изображает его жизнь, чем-то похожую на жизнь других людей и соединенную с ними бесчисленными нитями, но всегда неповторимую, являющую собой особый мир, он ловит движения его души и чувств — осознанные и смутные, затаенные и неожиданные, он вскрывает подоплеку его поступков, его поведения. Проза Гроссмана внешне суховата, ей чужды слишком яркие краски, она чурается подробных описаний, — Гроссман повествует, рассказывает, а не рисует, не изображает, но рассказ его отличается высоким внутренним лирическим напряжением — в этом он следует за Чеховым.

Однако Чехов для Гроссмана не столько школа, хотя на первых порах он усваивал уроки чеховской поэтики, а прежде всего позиция, гражданская и нравственная, — с годами она становилась все более последовательной и далеко идущей, распространяясь на коренные проблемы современного бытия. Знаменателен еще один разговор о Чехове, который ведут гроссмановские герои, — на этот раз в романе «Жизнь и судьба». Речь идет о том, что Гроссману, уже зрелому художнику и человеку, кажется в Чехове самым важным и что ему ближе всего:

«Ведь Чехов поднял на свои плечи несостоявшуюся русскую демократию. Путь Чехова — это путь русской свободы. Мы-то пошли другим путем. Вы попробуйте, охватите всех его героев. Может быть, один лишь Бальзак ввел в общественное сознание такие огромные массы людей. Да и то нет! Подумайте: врачи, инженеры, адвокаты, учителя, профессора, помещики, лавочники, фабриканты, гувернантки, лакеи, студенты, чиновники всех классов, прасолы, кондукторы, свахи, дьячки, архиереи, крестьяне, рабочие, сапожники, натурщицы, садоводы, зоологи, хозяева постоялых дворов, егеря, проститутки, рыбаки, поручики, унтера, художники, кухарки, писатели, дворники, монахини, солдаты, акушерки, сахалинские каторжники…

— Хватит, хватит, — закричал Соколов.

— Хватит? — с комической угрозой переспросил Мадьяров. — Нет, не хватит! Чехов ввел в наше сознание всю громаду России, все ее классы, сословия, возрасты… Но мало того! Он ввел эти миллионы как демократ, понимаете ли вы, русский демократ! Он сказал, как никто до него, даже Толстой не сказал: все мы прежде всего люди, понимаете ли вы, люди, люди, люди! Сказал в России, как никто до него не говорил. Он сказал: самое главное то, что люди — это люди, а потом уж они архиереи, русские, лавочники, татары, рабочие. Понимаете — люди хороши и плохи не оттого, что они архиереи или рабочие, татары или украинцы, — люди равны, потому что они люди. Полвека назад ослепленные партийной узостью люди считали, что Чехов выразитель безвременья. А Чехов знаменосец самого великого знамени, что было поднято в России за тысячу лет ее истории, — истинной, русской, доброй демократии, понимаете, русского человеческого достоинства, русской свободы».

Можно, наверное, спорить о том, во всем ли точна эта характеристика творчества Чехова, но, несомненно, в нем выражен взгляд самого Гроссмана на человека и мир, на то, какой должна быть жизнь, какими качествами измеряться. Он, как мы сказали бы нынче, отдает приоритет общечеловеческим ценностям, он судит суровую, скудную, запутанную, полную противоречий, предрассудков и окаменелых догм действительность, исходя из абсолютной ценности каждой человеческой жизни, из того, что «все мы прежде всего люди» и имеем право на свободу и счастье, на уважение нашего человеческого достоинства.

Это отчетливо проступает даже в ранних рассказах Гроссмана, посвященных свинцовому лихолетью гражданской войны. Преодолевая уже прочно сложившуюся к тому времени традицию поэтизации жестокого, кровавого времени как исторической неизбежности и даже необходимости, Гроссман в рассказе «В городе Бердичеве» противопоставляет разливу взаимоистребительной ненависти, захлестывающему уже сами основы человеческого существования, великое чудо рождения человека, счастье материнства. В безусловном, безоговорочном гуманизме, в свободе видит он единственно прочный нравственный фундамент людского сообщества.

Рождение ребенка самым неожиданным образом изменило героиню рассказа, боевого комиссара Клавдию Вавилову. То, что совсем недавно целиком ее поглощало, казалось единственно нужным и важным: «Кто проведет беседы о июльских днях? Завхоза надо взгреть за то, что задержал доставку сапог. И потом можно резать самим сукно на обмотки. Во второй роте много недовольных, особенно этот кудрявый, который поет донские песни», — отодвинулось в сторону, мысли о том, что делается в ее батальоне и что должна была бы делать там сейчас она, стали «какие-то ненастоящие». Теперь все ее тревоги, все заботы о новорожденном. Никогда не жалевшая себя ни в боях, ни в походах, никому не дававшая спуску и поблажек, «три раза она уже бегала с ним к доктору. В доме нельзя дверь открыть: то оно простудится, то его разбудят, то у него жар». Жизнь Вавиловой наполнилась новым, прежде неведомым ей смыслом, осветилась неожиданным светом, оказалось, что мимо нее проходило что-то бесконечно важное, бесценное, о чем она, увлекаемая могучим потоком революционных событий, кровавых сражений, и думать не думала…

В «Повести о любви» таким толчком, вдруг перевернувшим жизнь героя, подарившим ему чувство полноты бытия, заставившим по-новому взглянуть на окружающий мир, оказалась пришедшая к нему счастливая любовь. Правда, вместе с ней пришли и заботы — и душевные, и бытовые, он теперь отвечал не только за себя, но и за жену, за ее дочь. Все это было непривычно, непросто, он словно бы заново открывал себя, проверял, что он за человек, чего стоит, на что способен. «…Он подумал, что сейчас проходит школу жизни, такую же трудную и важную, как гражданская война. Теперь он видит, что жизнь ткется из тысячи простых вещей и очень трудно достойно и мужественно шагать по этой простой жизни…» Но новые заботы не были почему-то бременем и обузой, и беззаботность одиночества, былую безбытность герой вспоминал без всякого сожаления: только теперь он ощутил настоящий вкус жизни, особую весомость каждого прожитого часа, каждой минуты, увидел, каким просторным бывает небо и какой зеленой молодая трава,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×