Ничего этого видеть Махида не могла, потому как спала, пригревшись на вечернем солнышке за своим пригорком, и не мог ее разбудить ни дорожный топот и бряканье отражена оружия, ни плеск ручейный, ни заливистое сопение младенца — носик-то у него был папенькин, здоровый, с горбинкой. От сна ее вызволил безудержный чих — по лицу ползала пирль, щекотала нещадно и, похоже, намеренно. Махида глянула вниз и ужаснулась: солнце уже коснулось становой стены, и последний отряд давно миновал ручейный водопой. Нужно было поторапливаться; ежели подкоряжники на дорогу выползут, то им она, ясное дело, ни к чему, а вот зверю лесному новорожденный младенец — кусок лакомый. Она поднялась и, прижимая малыша к груди, чтобы не заверещал, не выдал, поковыляла кое-как вниз по дороге — твердая ссохшаяся глина делала шаг легким, как до бремени. И надо же, к воротам успела до полной темноты. Проситься в стан не решилась — что там, на улице ночевать, что ли? Побрела вдоль открытых загонов. Сытые ухоженные горбани, на которых тут под колосья поля боронили, за последние дни застоялись — жителям не до полевых работ было, слишком много гостей ожидалось, а от каждого прибытку больше, чем от года работы. Махида знала, что скотина эта не злобная, но неуклюжая: младенчика ненароком и зашибить могут. Она прошла дальше — крытый сарай был задвинут жердиной, и она его миновала — мало ли какое добро внутри, еще на воровство посетуют. Но зато в следующем слышалось нежное помекивание малышни и чмоканье самочек, вылизывающих свое потомство. Махида, придерживая сына одной рукой, торопливо нарвала другой охапку свежей травы и скользнула внутрь.
Теплый вечерний свет проникал в узкие окошечки под самой крышей, и Махида сразу углядела свободное место у дальней стены, под яслями с сеном. Осторожно переступая через разлегшихся горбанюшек, она пробралась туда, кинула свежую траву той, что была ближе всего от стены, — чтобы задобрить, а сама принялась вить из сена что-то вроде гнезда. Уложила в него сына, прилегла и загородила его своим телом. Все было хорошо, только вот есть нестерпимо хотелось.
Горбанюшка, точно угадав ее мысли, откинула изящную головку на длинной шерстистой шее и потерлась о спину женщины. Махида обернулась к ней, погладила мягкие рожки, короткую гривку, легко и часто дышащий бочок. Ляжку почесала. Горбанюшка откинула ногу, открывая тугое вымечко. Э, была не была — Махида прильнула к призывно торчащему соску, едва не захлебнулась брызнувшим молоком: кому- то и скотину подоить сегодня было недосуг. Не переставая почесывать и поглаживать свою кормилицу, она напилась до отвала, радуясь — ну, теперь и сынуля молоком не обижен будет. Только как бы рожки потом не выросли. Счастливо засмеялась, подгребла его поближе к себе и уснула.
Пробуждение было не таким счастливым, от чужой-то скотинки молочком долго не проживешь. Накормив сына, осторожно высунула нос из сарая — неподалеку уже расположились стражи, не тутошние, а, судя по щитам, лилояновские. Натягивали шатер, на костре уже что-то пекли. Она подошла с непривычной для нее робостью, попросила подать на сиротство. Ей равнодушно швырнули пару обжигающе горячих лепешек и связочку сладких луковок, сплетенных за хвостики. Она кокетливо поклонилась, ожидая традиционного приглашения тут же и расплатиться, — ответ, одновременно уклончивый и вызывающий, уже вертелся у нее на кончике языка. Но стражи глянули на нее чуть ли не с сочувствием и отпустили без единого слова.
Махида отступила, радуясь тому, что предутренняя темень не позволяет разглядеть густую краску стыда, залившую не только лицо, а руки и грудь, и до самого пупка, а может, и ниже. До чего же, значит, она была страшна и неухожена, ежели простые стражи на нее не польстились!
А все подареньице Гарпогарово…
И было ей неведомо, что в этот самый предрассветный час сам виновник ее беды легким шагом подходил к воротам богатейшего и славнейшего становища Жженовка-Тугая-Мошна.
XII. Осиянный
Отыскав свой меч и легко избегая всех усердных, но не поднаторелых в лесном следопытстве м'сэймов, посланных на его поимку, он решил очень-то в Зелогривье не спешить, поскольку на подступах к обжитому дому и следовало ожидать самой основательной засады. Пакости можно было предположить с три короба: убивать вроде бы не позволялось (хотя озверевший Наиверший и на такое мог решиться, чтобы убрать гипотетического конкурента), да и волочить связанное тело аж до Предвестной Долины было бы под силу только целому отряду, что неминуемо вызвало бы, по крайней мере, любопытство здешних властителей. Зато оставалось отравление такое, чтобы потерял память; или вырезание языка; можно было бы его на голову поставить и хребет переломить тогда он не смог бы шевельнуть ни рукой, ни ногой, ни губами. Но еще жил бы. Примерно до вечера.
Потому отклонился он от прямого пути домой в сторону восхода и решил посетить становище, потянувшее его к себе прозванием, от которого так и тянуло облизнуться: Кипень Сливошная. И как всегда бывает, когда летишь куда-то с семи глав, распустив губы, его ждало разочарование: хоть и лез он по бездорожью на четыре уступа вверх, минуя возможные засады, а поселеньице-то оказалось с гулькин нос, скатывающееся вниз по песчаному склону, поросшему даже внутри становых стен склизкими грибками- маслятами. Степы тоже были нищенские, не покрытые окаменьем, — вбитые в землю розовые сосновые стволы, да еще и разной высоты. Почесал в затылке: заходить ли в это убожище или нет; но потянуло медвяным духом — ну хоть на что-то здешние, кипенские, были способны.
Пойло оказалось неожиданно крепким, хотя и недодержанным — можно себе представить, каково оно будет, когда войдет в полную силу! Варили его по всему околью из суховатых лиловых палочек, коими были покрыты лесистые склоны. Харр, кинув мелкую монетку, которой хозяин медоварного шалаша обрадовался точно кладу бесцепному, потягивал густую, плохо отцеженную жижу и слушал вполуха словоохотливого виночерпия, который на радостях от нежданного барыша старался задержать гостя подолее в надежде получить еще. Выходило, что сегодня в путь отправляться незачем — и подкоряжники озоруют, и постники эти из долины шмыгают, как никогда. Не убьют, но обчистить могут. А вот завтра двинутся вверх, к Жженовке Тугомошной, все три аманта, караван получится добрый, с ним и идти будет веселее.
О Жженовке Харр тоже не слыхал, потому поинтересовался; хозяин с горькой обидой на жизнь поведал, что в стародавние времена жженовцы их обмишурили: себе яйцо зверя-блёва доставали и им еще одно втридорога продали. И наказали белым цветом-кипенем кормить. А ящер-то оказался лядащий, все морду от корма воротил. Потом кипенские прознали, что своего блёва соседи кормят поджаренными лепестками, вот он и жрет в три глотки и окаменья с него — хоть залейся.
— Ну так и вы жарьте, — лениво посоветовал Харр.
— Никак не можно! В двух станах соседних одному колеру не бывать! твердо, как молитву, отчеканил медовар.
Харр только головой покрутил: ох и закоснелые вы на унылой своей Ала-Рани…
— Тогда один выход: по морде его… Сапогом желательно, чтоб ногу не отъел.
— Никак нельзя — зверь он обидчивый, сдохнет еще. А где мы по сему времени новое яйцо достанем — Хлябь Беспредельная до сих пор ведь водой залита.
— Да, тоска с вами.
Хотя от рассказа обиженного судьбой медовара ему стало даже весело: каждую байку и диковину он нанизывал на тугую струну своей памяти, чтобы потом все это разметнуть самоцветной россыпью перед Мадинькой, умницей неприступной…
— А что это у вас все три аманта враз задницы свои подняли?
— Так Тридевятное Судбище, — шепотом, точно тайну заповедную, сообщил хозяин шалаша. — Сейчас в Жженовку страх сколько народу стекается, я думал и ты туда ж.
У Харра на спине мгновенно проросла колючая шерстка жгучего интереса:
— А на кой такой ляд судилище? Кого винят?
— Беспонятный ты какой-то, али пьян уже в синюшный дым. На Тридевятном-то о законах вековечных кумекают, а не про то, что кто-то стибрил али по морде хряснул… Поспал бы ты до утрева, а?
Харр порылся в памяти: вроде бы он слышал, что в последний раз подобный синклит собирался