– Не с того боку, – сказала она, – не с того боку, эта придурошная Маниониха (У Маи фамилия Манионова, нигде никогда такую больше не встречала. Не от маниоки же вспухло в Рязани семечко? Маин отец – кургузый мужчина, вечно жмется в собственном теле, как в чужом, а лицо у него плоское с долбленым русским глазом. Где маниока, а где такой глаз?) цепляется. Это ее зять в нашу дуру влюбился без памяти. Какие к нам претензии? Мы интересные люди, а Манионовы хамье.

Здесь все было не так, все. По тем временам (да и по этим тоже, что там говорить?) Мая была куда красивее, эффективней, нарядней. И мать ее была не «Дунькой с мыльного завода», а учительницей и, как потом выяснилось, еще и поповской дочкой. Конечно, дело портил глуповатый и чванный Маниока, пан из хамов, но ведь и на нашем курятнике герба не висело.

Мама как-то жалко всхлипнула – видимо, таким образом выходил из нее нерастраченный гнев, – но сказала сквозь всхлип твердо:

– Чтоб твоей ноги у них не было. А о поездке в Ростов забудь! Забудь навсегда.

Собственно, на этом и кончается первая и главная часть этой истории, хотя обстоятельства еще случались, и достаточно экзотические по тем временам. Меня, например, вызывали в райком комсомола. Ее звали Руфь, она ведала школами и носила странные одежды – крепдешиновые кофточки, перетянутые как бы портупеей. Руфь сказала, что я могу «вылететь за аморальное поведение». Она смотрела мне в глаза, и я видела мертвую глубину зрачка, ведущую в странные нежилые пространства. Руфи бы не смотреть, не отводя глаза, тогда бы сила слова была помогутней, зрачок же обессиливал слова, недееспособность шелка и портупеи становились слишком очевидны. Даже мне. Даже тогда. Почему-то вспоминалось, как она пришла с фронта и ее подбрасывали вверх, открывая для обозрения синие рейтузы, как гордо ходила она вначале и как потом стала предметом издевательств, как получил кое-кто за это по рукам (наш сосед, между прочим, который сказал, что на войне Руфь была «Медхен фюр аллес», а теперь «дырочку закоротило». Соседу пришлось срочно уезжать, на что дедушка сказал: «Это его счастье».). Одним словом, мне было Руфь жалко. Даже когда она пугала меня, я была спокойна: это все слова. Она выполняет поручение Манионовых-старших. Правда, мои родные отнеслись к вызову Руфи гораздо серьезней. И дедушка, надев выходной пиджак, сходил в инстанцию выше. Уже в райком партии, к своей старой знакомой. И пока он ходил, бабушка трещала суставами пальцев, бормоча какие-то странные слова, а потом села на ляду, а на ляду – крышку подпола – женщины не садятся. Оттуда дуют ветры подземелья и хватают женские органы одномоментно. Одна дура посидела – и все: болезни пошли одна за другой. Ляда – это ляда. Но бабушка села и сказала: «Может не иметь значения. Я же не знаю, вернется он или нет». (Имелся в виду дедушка.) У них уже набрякало однажды до степени развода…

Бабушкину разлучницу как и Руфь, знали все. Она была огненно-рыжей, и бюст у нее начинался сразу от подбородка. Ее боялись здоровенные начальники шахт и секретари парткомов. Собственный муж боялся ее так, что его даже вынимали из петли. Он преподавал у нас историю, которую не знал совсем. Когда мы уличали его в незнании, он терялся, краснел, говорил «извините» и выходил из класса. Мы его любили за это «извините».

Дедушка, возможно, был единственным человеком, который не боялся Симы Францевны. Не боялся – и все. Он знал почему, и достаточно. Так что картина «бабушка на ляде» имела глубокие психо-физиологические корни.

Кстати, дедушка благополучно вернулся.

Но я повторяю. Если с точки зрения количества событий было как бы и много, то с точки зрения существа история кончилась значительно раньше последовавших за ней драматических встреч. (Я и Руфь, Сима Францевна и дедушка, бабушка и ляда.)

Когда Мая и Володя приехали на зимние каникулы, неведомая сила уже не подымала меня и не вела в проулок. Кончики моих пальцев ничего не искали, руки спокойно лежали сверху на одеяле, и я говорила себе: «Смотри, вот лежат руки… Они ничего не хотят…»

Мая не приходила ни разу. Володя, правда, поджидал меня из школы, но там все и кончилось – так я тогда думала. Я увидела его раньше, чем он увидел меня. Было делом двух шагов свернуть в другую улицу, обойти собственный дом с тыла, а потом уже из окна, из-за занавески, наблюдать, как он меня, дурак, подкарауливает… Говорили, что они с Маей уехали до конца срока каникул.

Весной я как бы влюбилась. Были некоторые поверхностные признаки. Перенос на руках через весенние грязи, приглашение пообедать (была Пасха, но делали вид, что празднично обедали в честь обязательного в ту пору воскресника), было стояние под луной и взгляд на Медведицу. Нет, царственное созвездие не подмигивало. Ну что ж, сказала я себе. Так гораздо лучше. Я свободна, и меня это не плющит.

Мая летом родила девочку. Тихими вечерами было слышно, как у Маниониных плачет младенец. Я готовилась к вступительным экзаменам в Московский университет под надсадный детский плач. Однажды в дверях выросла бабушка в длинной бумазеевой рубахе.

– Это ж кто так надрывается? – спросила она.

– Полагаю, Маина дочка.

Бабушка зачем-то вышла на крыльцо и посмотрела в сторону манионинского дома.

Мне показалось? Или на самом деле возле расхлябанной доски в заборе мелькнула белая тенниска? Тогда плач ли слышала моя бдительная бабушка, или она услышала то, что предназначалось услышать мне, но у меня были уже другие время и место. Напрасно трепетала в межзаборье мужская рубашка: я ее не видела, я ее не слышала, я ее не знала.

Девочку назвали Вавой. Викторией.

II

…Оглянуться не успели… А двадцати лет как не бывало. И я уже не я, а мать двоих детей, жена двух мужей – последовательно, конечно. Здание, где я работаю, выходит окнами на эстакаду. Дом, в котором я живу, смотрит на нее же. На работу мне рукой подать. Это – везение. Моя сослуживица говорит, что транспорт – место накопления онкологических клеток. Она ездит на электричке и потом два часа приходит в себя: рисует глаза («Вытекли, сволочи, вытекли!»), отрезает заусеницы, тупирует волосы, пьет кофе из прочерневшей керамической чашки и говорит, говорит, говорит…

– …И пусть он будет горбатый, пусть! А сказал бы – вот тебе дом, деньги, я и никакой электрички… Ненавижу! Ненавижу! Тебя ненавижу, что близко живешь!

Она поворачивает ко мне лицо с одним обрисованным глазом. Зря она сказала, что они у нее вытекли. Теперь я только это и вижу – серый влажный провал в черно-зеленой раме. Когда она оформит и другой провал, она пойдет по коридору, скликая охочих для перекура мужиков, и уж с ними наконец утешится, утишится, потешится… Вернется ласковая, добрая, спокойная.

– Онанистка, – скажу я ей.

– Это безвредно, – ответит она. – Словоблудие и рукосуйство.

– Рукоблудие и словосуйство, – бормочу я.

– Один хрен, – соглашается она.

И все-таки успокаивается она в крутом мужском дыму и духе. Тему «надо бы любовника» мы давно обсудили. Ей – надо, мне – нет. Я пережила развод, измену, скандалы, слава богу прибилась к берегу но начинать опять и снова?! К тому же «берег, к которому я прибилась», работает этажом ниже. Я делаю вид, что «всегда под контролем». На самом же деле все не так. Мой второй муж – замечательный, но любовь с ревностью, подозрением – это для него перебор. Лишнее он просто выносит за скобки и не ревнует, не подозревает, не бледнеет лицом, когда меня обнимают дольше положенного.

Иногда я от этого бешусь, иногда думаю высокопарно: «Я не смогу обмануть такую веру».

На самом же деле, на самом… Я еще не знаю, что на самом. У меня поступил в институт сын, моему ликованию не было предела – так я боялась и ненавидела саму мысль об армии. Мне очень хочется написать эссе «Я и армия». Это не шутка – на самом деле. В моей искони, издревле штатской со всех сторон семье было одно странное, не подчеркиваемое, чаще даже скрываемое свойство – мы все плохо относились к военным. И к воинству как таковому. В нашей семье мужчины служили строго по необходимости (на войне, например), а женщинам в голову бы не пришло бросать при виде коменданта головной платок. Более того: сколько себя помню – я всегда боялась военных, а если еще с оружием – то бежала с таким ужасом, какой бывает только во сне.

Поэтому я так нервничала в год поступления сына в институт, хотя ни про какую дедовщину тогда еще и слыхом не слыхивали.

Крепкий настой застоя. Максимальная концентрация. Божественная пофигень.

Я постукиваю лодочкой под столом, я сочувствую едущим в троллейбусе и электричке. На своих легких ногах я перехожу эстакаду, мне откроет дверь моя курносенькая и глазастая дочь, я шлепну ее по спине, чтоб не сутулилась, дура, мы вместе выгребем сумки, радуясь докторской колбасе и бело-розовому зефиру, мы раскромсаем колбасу на толстые куски и будем радостно чавкать под катушечное шипение магнитофона.

– Письмо от бабули, – сказала дочка.

В письме была потрясающая новость. Мая и Володя, оказывается, тоже живут в Москве. К ним переехала и Маниониха. В этом месте письма буквы у мамы слегка запрыгали и разбежались друг от друга, что показывало мамину обиду: получается, что Маниониху ее дочь любила больше, хотя та так и не удосужилась за всю жизнь прочитать Шеллера-Михайлова…

Надо сказать, что все связи были порваны, и, казалось, навсегда. Манионины давно уехали из нашего города. Кто-то сообщил, что сам Манионин уже умер, прямо на партконференции, на которую неожиданно заявился человек из обкома. Сердце его раздулось и – лопнуло. Он радости ли, от страха, от удивления… Любая версия хороша для реконструкции и любая никуда не годится… Ибо нет ничего на свете подлежащего единственному толкованию, даже Бог наш всемогущий имеет столько адептов, что, пожалуй, и лишку, хотя стали ли мы от этого ближе к Нему?

Я знала, что Мая и ее семья долго жили в Средней Азии, потом переехали куда-то на европейские юга – не то в Краснодар, не то в Ставрополь. Мая – говорят – расходилась с Володей на несколько лет и выходила замуж за очень богатого узбека, но узбек то ли собирался, то ли даже посягнул на красавицу падчерицу Ваву. Мая была потрясена до глубины души. Неконструктивное состояние повело ее на телеграф, и она вызвала откуда-то там телеграммой отца Вавы. Тот примчался и решительно забрал дочь, бывшую жену и маленького узбечонка, который уже появился на белый свет. Володя – говорят – повел себя выше уровня моря, у него к тому времени тоже лопнула, как мыльный пузырь, семья и остался ребенок, так что мальчик в тюбетейке был, можно сказать, справедливой компенсацией. Им тогда – Мае, Володе, Ваве и узбечонку – пришлось помыкаться, но тогда еще был жив Маниока, и он хорошо помог и с квартирой, и с работой, и мебель достал красивую по малой цене, и телевизор, холодильник и все остальное ввез, как чувствовал приближение своей последней партконференции.

А теперь – оказывается – мы жили в одном городе. И хотя Москва – такое место, что можно не встретиться никогда, но ведь можно и встретиться?

– Что с тобой, мама? – спросила дочь.

– Оказывается, – засмеялась я, – в Москве живет моя старая, старая любовь…

Я не сказала: живет подруга. Я сказала – любовь. Хотя мама писала о Мае, о Манионихе… И ни слова о Володе.

Меня заинтересовал и слегка возбудил мой собственный поворот темы.

Вы читаете LOVEстория
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×