участвуют две стороны. Письма продолжали приходить, Зина уже читала их, не задумываясь, отмечая, что с каждым следующим посланием человек, не получающий ответа, становится все более одиноким, потерянным, раздавленным. Незатейливое «Пиши!», звучавшее в ее ушах тонкими, высокими, исполненными надеждами вариациями флейты-пикколо, провальсировало через все октавы фортепьяно и теперь с маленьких бумажных клеточек трубило чернилами низким, тяжелым, отчаянным басом контрафагота. Бесконечные вопросы забытого, брошенного человека вереницей кружились в Зининой голове, не давали спать, есть, и главное, — работать. «Куда ты пропала?» — вдруг вспоминала она, и нити основы соскакивали с направляющего валика. «Почему не отвечаешь?» — молнией выстреливало в голове, и батан начинал отставать от возвратно-поступательных движений берда[1] . «Отзовись!» — умолял протяжным органным воплем далекий незнакомец, и стоящий рядом бригадир подскакивал, выхватывал куски испорченной материи и отчаянно ругался, не выбирая выражений. Он жестикулировал, менял обертоны, сбивался с фальцета на тенор, начинал вибрировать странным, почти женским сопрано и напоминал Зине оркестр без дирижера. В другое время она бы обязательно улыбнулась собственной метафоре, но теперь только хмурилась, кусала губы и чуть не плакала, будто это ее саму держали в казематах и мучили невыносимым молчанием, кормили неизвестностью.

И Зина не выдерживает, берет ручку:

«Уважаемый Михаил Абрамович…»

Нет. Сухо, казенно, бездушно.

«Дорогой Михаил Абрамович, пишет вам соседка…»

Опять не то. Десять классов — чудовищно мало для такого сложного сочинения.

«Михаил Абрамович, здравствуйте. К сожалению, я должна сообщить вам…»

Взгляд падает на строки последнего полученного письма: «…надеюсь, моя хорошая, у тебя все в порядке. О дурном и думать не хочу. Ты и Маруся — вот и все, что позволяет мне не сломаться, держаться мужественно, сносить все тяготы здешнего существования и ждать, ждать встречи с вами, мои любимые девочки. Отзовись, Томочка! Я умираю, когда не слышу твой голос». Зинка вздыхает — ей еще не приходилось умирать от любовной лихорадки, а у автора этих строк скоро начнется агония, и в ее власти принять решение: облегчить душу, «убить» человека или избавить его от терзаний хотя бы на некоторое время.

— Тамара поправится и поблагодарит меня, — делает себе Зинка последнее внушение, подводя жирную черту под вязкой массой сомнений. Она берет чистый лист и старательно выводит округлым Тамариным почерком:

«Здравствуй, Мишенька! Прости за долгое молчание…»

Переписка снова обретает регулярность, соседи не обращают внимания на приходящие Тамаре послания, только Фрося, которой, как обычно, больше всех надо, не выдерживает однажды, удивляется:

— И чего писать в пустоту?

Зина не обращает внимания, торопится укрыться с конвертом в Тамариной комнате и не слышит, как, глядя ей вслед, вышедшая из кухни Антонина Степановна задумчиво произносит:

— Раз пишут — значит отвечают.

Семьдесят четвертый год оказался для Зины одним из самых насыщенных по количеству судьбоносных событий. Весной умерла Тамара. Умерла внезапно, тихо, ночью, во сне, как будто вдруг спохватилась и поняла, что просто устала лежать без движения и оставаться обузой для подруги, как будто захотела освободить Зину, отпустить ее, дать вздохнуть, распрямиться, пожить. Вслед за Тамарой желание помочь дочери неожиданно проявила Галина.

— Нашей девочке летом исполнится пять, — как-то сказала она. — Надо что-то делать.

— Что ты имеешь в виду? — Зина спрашивала, как всегда, мимоходом между станком, детским садом и плитой. Галина теперь готовила редко, пропадала за доставшейся им швейной машинкой, выдумывая наряды для Манечки, Зины и себя. Все же у концертмейстера должно быть хотя бы несколько платьев. Зина это увлечение матери не разделяла. Конечно, справить Маше новое пальто или брючки — дело хорошее, но зачем нужно тратить время и деньги на обновки для нее самой, если носить их, кроме как на работу, некуда, а туда жалко. Зина рассуждала и вела себя как опытная, сорокалетняя женщина и выглядела часто гораздо старше своего возраста, хотя ей едва исполнилось двадцать два. Она была измотана ежедневной дорогой в Измайлово на свою ткацкую фабрику, замучена заботами о болезненном ребенке и издергана постоянным ожиданием неминуемого возвращения диссидента, с которым по-прежнему поддерживала тайную переписку. Зина страшилась этого момента и страстно мечтала о нем. Она сама не могла точно определить, в какой момент она перестала выдумывать содержание писем, когда строки стали легко и свободно выстраиваться, когда она осознала, что пишет от себя лично, а не вместо Тамары, когда поняла, что говорит о своих чувствах, отвечая взаимностью на признания своего адресата.

Отцом девочки никто из обитателей квартиры уже не интересовался. Любопытство людей надо подогревать новыми жареными фактами. Одна и та же информация не может оставаться предметом живого обсуждения годами. Вот и на приходящие Тамаре письма внимание обращать перестали. Да, получает их Зина. Да, складывает куда-то, где-то хранит. Пусть хранит, потом Манечке отдаст. А о том, что Зина на письма отвечает, никому знать не нужно. Это личное.

Это личное занимает теперь все ее мысли, она постоянно витает в облаках, выполняя автоматически привычную работу, механически поддерживая разговор. Вот и тогда спросила мать, а ответа не слушала, продолжала про себя повторять: «Неужели совсем скоро увижу тебя снова? Не верю. Не верю. И жду-жду-жду».

— И я жду.

— Чего ты ждешь, Зина? Чего тут ждать? Надо действовать, не терять времени.

— Ты о чем, мам?

— Я все о том же, а ты, как всегда, о своем. Зиночка, послушай меня хоть раз внимательно, отвлекись от своих внутренних терзаний и посмотри в лицо реальности.

Про внутренние терзания верно подмечено, а остальное — полная ерунда. Как еще, интересно, можно назвать последние годы Зинкиной жизни, если не полнейшим проникновением в реальность? Может быть, скучнейшая работа на ткацкой фабрике, болезнь подруги, маленький ребенок, может, все это далекая от настоящей жизни романтика?

— Зинаида! Ты меня слушаешь?

— Да-да, мам, конечно.

— Так вот. Занятия музыкой — серьезное дело. Я не хочу снова обжечься, поэтому намерена объявить Манино будущее делом всей своей жизни, за которое намерена бороться начиная с завтрашнего дня.

— Мама, к чему этот пафос? Ты что, на войне? Зачем бороться? С кем? Ты, вообще, о чем?

— Я о том, что у девочки талант. С этим, я надеюсь, ты спорить не собираешься?

— Нет, конечно. Только главное в жизни — здоровье. С этим, надеюсь, ты спорить не станешь.

— Я знала, что ты это скажешь. Сейчас добавишь, что ты решила отдать ее на каток, что надо избавляться от постоянных бронхитов, а потом уже думать об остальном. Правильно?

— Правильно.

— Вот! — отчего-то торжествует Галина. — А потом может оказаться поздно. Думать, моя дорогая, нужно обо всем и сразу.

— Мама, не ходи вокруг да около. Говори прямо, что ты предлагаешь.

— Я ничего не предлагаю, Зиночка, — торжественно объявляет Галина. — Я уже все решила.

Вы читаете Ты, я и Париж
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

3

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×