конечной непреодолимостью. Это не приводило его, впрочем, ни к отрицанию значения великих людей, ни к убеждению, что ход вещей был бы во всех отношениях тем же. Прежде всего, могут быть одинаково вероятны два преобразования, весьма между собой несходные. И вмешательство великого человека решает спор между ними. А затем время реформ, как время сбора плодов, может влиять на их качество. Трясти ли дерево, или ждать, пока плоды не свалятся сами, это не все равно. Они могут перезреть, подгнить, оттого что великий человек не стряхнул их вовремя. И к тому же, никогда не может быть уверенности, что подтачивание, производимое мелкими, заурядными причинами, в конце концов сыграет роль удара единой, великой причины. Жерфаньон изучал математику в достаточной мере, чтобы знать, что выражение 'конечная неизбежность' не исключает неопределенности. Во всяком случае, эти соображения давали ему в руки средство, для собственных надобностей, отличать честолюбца от карьериста. Со строгостью, слишком узкой, пожалуй, честолюбцами он называл только тех, кто мечтает воздействовать на общество, внося в него духовные заряды, необходимые для возникновения в нем преобразований; карьеристом же был в его представлениях господин, стремящийся занять по возможности хорошее место в существующем строе. Эти определения позволяли ему делать выбор между людьми. Действительно, материальной алчности он был совершенно чужд. Бедность казалась ему неразлучной с героическим существованием. Железная кровать в комнате с выбеленными известкой стенами – таков был один из наиболее укреплявших его душу образов. (Его обстановка в Училище очень нравилась ему с этой точки зрения. Единственный недостаток своей кельи он видел в том, что она плохо закрыта. Не доходящие до потолка переборки нарушают право каждого на уединение.) Несколько менее равнодушен был он, пожалуй, к почестям. Когда он сравнивал себя с менее удачливыми товарищами, окончательно отвергнутыми на конкурсе, ему трудно было не гордиться званием студента Нормального Училища. И так же трудно было ему не испытывать относительного унижения от посредственных баллов, полученных им на конкурсе. Предложи ему общество вдруг положение плохо вознаграждаемое, но видное, оно бы, пожалуй, приобрело еще одного борца в защиту существующего строя. Раз-другой он в этом признавался себе в минуты горькой проницательности. Но по существу он в зтом не был уверен. Сытость была ему по природе так же чужда, как жадность. Видное положение усыпляло бы его недолго. Вскоре он воспользовался бы им, чтобы с более высокого пункта атаковать несправедливый строй. По крайней мере, так ему казалось. Тщеславие, в той мере, в какой он его чувствовал в себе, всегда находило бы достаточное утоление в самих победах его идей. Ибо самая чистая победа влечет за собою вереницу мелких удовлетворений, вполне насыщающих низменные стороны души. Не эта опасность особенно беспокоила его.

Больше смущало его другое сомнение, над разрешением которого он бился долго. 'Я допустил, – думал он, – что задача великого человека действия вызвать преобразование или одно из двух-трех социальных преобразований, наиболее вероятных в данный момент и, если угодно, требуемых эпохой приблизительно в равной степени. Но 'заряд идей', носителем которого он является и который образует его силу, мог прийти к нему двумя весьма различными путями. Первое возможное происхождение: внутренняя необходимость. Его идеи – истина для него. Истина, которую признал его ум и которую бы он утверждал, отстаивал, если бы даже она повернулась к эпохе спиной; если бы даже, вне его собственного ума, она не могла рассчитывать ни на чье признание. Затем оказывается, что она совпадает с каким-то ожиданием, запросом общества. Но он не искал этого совпадения. Он даже может осознать его только впоследствии, когда общество начнет 'откликаться'. И наоборот, можно представить себе человека духовно нейтрального, свободного. Отличительна для него, скажем даже исключительна, только его способность тащить на себе значительный 'груз идей'. Он приглядывается к обществу своего времени, принюхивается к нему. Изучает его стремления. Угадывает, какие идеи наиболее способны вызвать и направить определенное преобразование. И он их усваивает. Это несколько леденящая, не правда ли, мысль. Такое хладнокровие, такая свобода выбора – не слишком ли они близки к неискренности? Этот великий человек, рисующийся мне, не есть ли своего рода адвокат, готовый выступать по какому угодно делу?' Он, конечно, понимал, что в действительности контраст никогда не бывает таким резким. Система идей, политических и социальных, не по наитию образуется у человека. Он должен предварительно изучить общество и, значит, выяснить, в частности, чего оно требует или ждет. Признать нечто истинным и справедливым в свете своего одинокого разума и признать это нечто отвечающим на деле затаенному желанию общества – это часто одна и та же работа мысли. Неприятный вид имеет такое поведение только у холодного честолюбца, ни во что не верящего, ничем не увлекающегося, на все стремления человечества смотрящего как на химеры, которые стоят одна другой. (Так наемный воин соглашается драться за национальные интересы, до которых ему дела нет.) Оно бы даже стало отвратительным, если бы случайно честолюбец был уверен, что общество ошибается, и если бы он сознательно помогал ему катиться в пропасть, только потому, что общество жаждет пропасти, а честолюбец деятельности.

Но Жерфаньону трудно было представить себе конкретно такое поведение. Он считал его возможным, потому что знал из книг примеры его, и еще потому, что два или три раза соприкасался с людьми, казалось, хранившими секреты такого мастерства. Лично же он неспособен был представить себе ни скептического, ни, в особенности, бесстрастного отношения человека к признанной им истине. Ему даже легче было понять, хотя он ни в малой мере не был к этому склонен, что можно находить сатанинскую радость в пропаганде заведомо смертельного для общества заблуждения. Можно иметь мстительные замыслы: эквивалент бомбы анархистов. Общество совершило столько преступлений против разума; разум может подвергнуть его этой медленной каре.

Этот строй мыслей был чужд его сердцу. Он на них не задерживался. Лично он, чтобы себя окончательно успокоить, испытывал потребность говорить себе, что идеи, становившиеся постепенно его убеждениями, продиктованы ему его природой и опытом, а в то же время одобрены разумом; что иметь их ничто ему не может уже помешать. 'Сын сельского учителя. Внук и племянник крестьян. Сильная и чистая раса. Самое здоровое, что может дать народ. Ни усталых пороков больших городов. Ни плебейской зависти. Ни следа той горечи, изношенности, загрязнения, которые, увы, связаны с представлением о пролетариате'. (Все же, о дорогом его сердцу пролетариате! Бедный, старый брат…)

Никакой потребности отыграться. Спокойный взгляд, устремленный на несправедливость. Гнев является только после приговора, а не диктует его.

'И мой опыт. Ибо у меня есть опыт. Старые люди усмехаются, когда в моем возрасте человек говорит им о своем опыте. Я видел народ совсем близко и находясь посреди него. Я знаю его ремесла, жилищные условия, заработки, мысли. За недолгое время моей жизни в Париже я уже уловил, – оттого, что владею ключом, паролем, отправными точками, -- многие частности народного быта. Дом моего дяди; улицы; разговоры в лавке; молчаливые пассажиры омнибусов, метрополитена. Я знаю в десять раз больше молодых Сен-Папулей, родившихся, выросших здесь. Гораздо больше какого-нибудь буржуазного юноши с добрыми намерениями. Но не больше Жалэза. Нет ничего, за исключением крестьянской жизни, чего бы Жалзз не знал лучше меня. Но у Жалэза покамест не обнаруживался такой же темперамент. У него темперамент, кажется мне, другой по природе… Я знаю несправедливость не в ее общих чертах, как буржуазный юноша, 'интересующийся' социальными вопросами, а в ее частностях. В ее тайниках, сочащихся повседневным страданием. Даже Жалэз чуть-чуть буржуа. (Это у меня неблагородная мысль.) О, чуть-чуть. Только потому, что очень трудно в таком городе, как Париж, совершенно уберечься от буржуазности, едва лишь перестаешь безраздельно быть с народом…'

Однако, он решился поставить себе такой вопрос: 'Если бы я был глубоко убежден, что социальная эволюция отвращается от моих идей, что будущее против них, продолжал ли бы я держаться их? Согласился ли бы я отстаивать заранее проигранное дело?'

Он принужден был себе признаться: нет! Но как ни был он склонен строго относиться к самому себе (католик по происхождению и по материнскому воспитанию, в горах он проникся духом протестантской строгости), он за собой не чувствовал права объяснять низменными мотивами свое принципиальное нерасположение к заранее проигранным делам. 'Я совсем не преклоняюсь перед успехом. Напротив. С волками выть? Лететь на помощь победителям? Это на меня ничуть не похоже. Скорее во мне есть дух противоречия. Я происхожу от предков нонконформистов. Принадлежать к воинствующему меньшинству, пусть бы даже угнетаемому, более заманчивого положения я себе не представляю. Я даже согласен быть одиноким в своих убеждениях, драться в одиночку, но за дело, которое когда-нибудь победит. Пусть грядущее, если так нужно, будет единственным моим товарищем. Но пусть оно будет на моей стороне. Я не настолько дилетант, чтобы бесполезно тратить время. Преданность проигранному делу? Знаю рыцарское изящество. Но в сущности какой скептицизм! Я предпочитаю казаться наивным. Ибо, разумеется, наивно думать, будто грядущее на стороне правого дела. Но наивность эта – пружина, до сего времени приводившая в движение мир. Да, это убеждение того же порядка, что вера в прогресс. Несколько, по-видимому, элементарное. Тем хуже для лукавых и утомленных: я верю в прогресс'.

Он думал это с некоторым красноречием и вызовом, как бы обращаясь к противнику, к толпе. Но за этой полемической интонацией скрывалась та более глубокая мысль, что личность не может неопределенно долго быть правой в споре с обществом. Все, на что она может надеяться, – это быть правой раньше общества.

В то время, как Жерфаньон размышлял на кровле Училища, Вазэм, обследуя для Аверкампа улички отдаленного квартала, но за свой счет соприкасаясь с различными частностями жизни, лишний раз, быть может, старался решить какой-нибудь вопрос с точки зрения 'общества'. Таким образом, оба юноши, принадлежавшие к одному поколению, каждый на свой лад, были покорны коллективной мудрости. Но это были различные формы покорности, приводившие к совершенно различным практическим выводам. Вазэм добивался у 'общества' советов или даже подсказывания насчет индивидуального искусства жизни, тогда как для Жерфаньона проблема заключалась в ответе на вопрос, как может человек посредством идеала помочь обществу разрешиться от бремени грядущего, заложенного в нем.

II

МОЛОДОСТЬ – РАБОТА – ПОЭЗИЯ

На обратном пути Жерфаньон в одном из коридоров увидел Сидра, тоже спустившегося только что с кровли, и не успел уклониться от встречи с ним. Сидр был коренастый малый, чуть-чуть горбившийся, небольшого роста. Голова, ушедшая в плечи, была германской формы, хотя и сам он, и предки его, как он полагал, были уроженцами Бурбонне. Особенно замечательно было лицо: низкий лоб, уже прорезанный двумя глубокими морщинами; очень густые брови; глубоко сидящие темнозеленые глаза, всякий раз поражавшие Жерфаньона своим суровым выражением; большие усы, подобранный к губам подбородок.

– Ну что? – сказал Сидр. – Ты предавался раздумью?… Вид у тебя был очень романтический, когда ты стоял, прислонившись к трубе. Надеюсь, что ты пребывал в возвышенной сфере?

Голос у него был тягучий, едкий, металлический. Он внятно произносил каждый слог, точно иностранец, в совершенстве знающий французскую речь. Фразы его неизменно дышали сарказмом. Можно было подумать, что он старался уязвлять людей. И это ему удавалось, оттого что он наделен был странной проницательностью. Его обдуманные колкости почти без промаха задевали в собеседниках нечто интимное, нечто такое, о чем как раз в этот момент они не желали слышать ни единого слова, хотя бы сочувственного.

Жерфаньон стал подыскивать реплику, не нашел достаточно резкой, стиснул немного челюсти и ограничился тем, что скользнул по черепу и лицу Сидра явно враждебным взглядом. Он сердился на себя за то, что так жалко отпарировал удар. И очень удивился бы, услышав, что Сидр прочитал в его взгляде

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×