Комардиным бледный майор Коробов, пом по тылу, по всему продовольственно-фуражному и обозно- вещевому снабжению, и Комардин грохал перед ним кулаком по столу, так что подскакивала коптилка из снарядной гильзы, и адъютант хватал ее на лету и ставил. Я и сейчас не знаю, почему именно Коробову приказывалось идти к немцам, привезти брошенные пушки. Мы своих пушек не бросили, мы сидели в углу – комбат и мы оба, командиры взводов, – ели нарезанное на лавке венгерское сало с хлебом; ногти, руки наши, которыми мы брали сало, были черны. Когда по приказу батарея наша отходила, у моста стояли подрывники, спрашивали: «Вы – последние? За вами никого нет?» Им было приказано взорвать мост после того, как отойдут все, и они спрашивали с надеждой, боясь дождаться немцев.

Вдруг майор Коробов начал снимать с себя ремень вместе с портупеей, глухо стукнув пистолетом в кобуре о стол, сложил всю амуницию перед командиром полка, а сам стоял, распоясанный, руки по швам, словно добровольно сдавался под арест или приговаривал себя к смерти, гимнастерка из-под ремня сама расправлялась на нем и опадала.

Через несколько лет я встретил его в Москве: по-весеннему в тончайшем светлом костюме он стоял на бульваре около памятника героям Плевны, что-то говорил молодой женщине, она улыбалась и погружала лицо в букетик цветов.

И командира полка я встретил после войны в Москве, на Пятницкой улице. В бекеше военного покроя, отороченной смушкой, в серой полковничьей порыжелой от солнца папахе, с петельками от погон на ватных плечах, он переходил трамвайные пути. В приверженности старых военных к бывшей своей военной форме, даже к подобию ее такое очевидное желание утвердить себя среди штатских людей и лиц, такая растерянность перед гражданской жизнью, в которой они не самые умелые, чего-то не поймут, да и поздно уже понимать… В бекеше, в папахе торчмя, с красным набрякшим лицом пьющего человека переходил он улицу. На другой стороне была сберкасса и банк, там платили пенсию по инвалидности, платили за ордена. Недолго платили за них, тогда же, в сороковых годах, было это отменено.

Я как раз шел оттуда, еще постоял, посмотрел вслед ему. Больше я его никогда не видел. Он был властный, тяжелый человек, полковник Комардин, после войны многие на него обижались. Но в бою он был смел, пусть часть грехов за это ему простится.

Наверное, его уже нет в живых, он и тогда был немолод по тем нашим меркам. Руки помню его огромные, помороженные, пальцы всегда несколько растопырены, ими он не очень хорошо владел, но в кулак они сжимались крепко. Тогда, под венгерским городом Секешфехерваром, он бежал по снегу на пятую батарею, на которую шли танки, падал, подымался, бежал у всех на виду и еще издали грозил кулаком и что-то кричал яростно, можно было понять что. Мог ли я думать, что вот так встречу его без погон ранней зимой в Москве, на Пятницкой улице? Это было такое далекое будущее, которое и представить оттуда невозможно. А сейчас все это еще более дальнее прошлое. И в том далеком прошлом мы брали Секешфехервар, и отдавали, и снова брали, и однажды я даже позавидовал убитым. Мела поземка, секло лицо сухим снегом, а мы шли сгорбленные, вымотанные до бесчувствия. А мертвые лежали в кукурузе – и те, что недавно убиты, и с прошлого раза, – всех заметало снегом, ровняло с белой землей. Словно среди сна очнувшись, я подумал, на них глядя: они лежат, им спокойно, а ты еще побегаешь, а потом будешь лежать так.

Но удивительная пора молодость: час поспал убойным сном и опять жив и жить хочется. В брошенном доме, на полу, увидел я оброненную большую серебряную медаль – бегун рвет ленточку грудью – и нацепил эту медаль на гимнастерку повеселить своих разведчиков: мы в тот момент отступали к Дунаю. Хорошо, что на глаза Комардину не попался в таком виде, он не был большим ценителем юмора.

И вот – двадцать девятое января, тот самый день, что и Трофимычу по-своему памятен. Впрочем, тогда я не особенно замечал числа. Был день, ночь, было рассветное время, когда и артподготовка, и наступление начинаются, был час, когда темнеет, – все это имело значение и смысл, а сами числа ничего не значили, как, наверное, ничего они не значили для людей в каменном веке. И все же это было, по-видимому, двадцать девятое января. Мы уже отошли к деревне Вааль. Сырой рассветал день, весь напитанный влагой, и сапоги наши, и шинели – все было сырое.

Кое-как вырыли мы окопчик для наблюдательного пункта, грелись в нем общим теплом.

Вдруг приходит такой же, как я, командир взвода управления батареи старший лейтенант Романов с тремя разведчиками: приказано ему установить, где немцы. То же самое и мне было приказано, я лазал туда с моими разведчиками, метрах в четырехстах от этого места мы напоролись на немцев, постреляли друг в друга наугад; пехоты впереди не было. Все это я доложил командиру дивизиона. Но наш комдив был нестоек: сколько раз прикажут ему, столько раз он и погонит людей, брать на себя не любил.

Я посоветовал Романову: обожди здесь и можешь спокойно докладывать. Заколебался, не просто ему было решиться. Почти вдвое старше меня, он всю войну прослужил на Дальнем Востоке, только несколько месяцев назад попал на фронт. И вот это угнетало его, он словно виноватым себя чувствовал перед всеми.

Разведчикам, конечно, не хотелось идти зря, они уже навоевались достаточно. Но прикажи он пересидеть здесь, они бы первые не уважали его. И не вызвало у них радости, когда он все же скомандовал идти: что ни прикажи мягкий человек, все почему-то всегда недовольны.

Они ушли в туман, и их не стало. А вскоре низко над нами прошли наши штурмовики,

«ИЛы»: бомбить немцев. Мы слышали впереди взрывы бомб, глухую стрельбу в воздухе.

Потом один за другим «ИЛы» возвращались, опять прошли над нами. Несколько раз вызывал меня к трубке командир дивизиона: был Романов? где Романов?

Вдруг видим: чавкают по мокрому снегу разведчики, несут тяжело провисшую плащ-палатку, спереди – двое, сзади – один, держит за оба угла. Сразу мы поняли, кого несут, словно предчувствовали, ждали заранее. Приблизились, опустили, сели курить.

Помню, лежал он на мокром снегу, на плащ-палатке, будто меньше став ростом. И вечная мысль: ведь только что был жив, колебался еще – идти? не идти? Покурили разведчики, отдышались, рассказали, как все произошло. Они услышали самолеты, не дожидаясь, попадали в снег, они и ему кричали: «Ложись, лейтенант, ложись!..» Но он остался стоять: «Наши!» А может, боялся уронить себя перед бойцами. Но откуда летчикам знать точно, где передний край, если он еще не установился, если даже пехоты там нет. Посмертно старший лейтенант Романов был награжден орденом боевого Красного Знамени. А день тот был пасмурный, как в нынешнем январе.

По старой, тех времен, выучке Трофимыч берет небольшое зеркало, заходит сзади, с одного бока, с другого:

– Височки!.. Окантовочка!..

Странно, просто неправдоподобно, если оттуда посмотреть и представить себе: электричество, никель, зеркала, белоснежный халат…

– Прекрасно, – говорю я, – лучше не бывает!

Но Трофимыч должен еще пообижаться:

– Не знаю… Если это – не хорошо, тогда уж я уж ничего не понимаю совсем…

Голова просто выточена!

А может, всего того не было? Но снятся они, все еще снятся те, кого так давно уже нет. Давно над ними стоят города, хлеба растут, но во сне они – живые, я узнаю их лица, которые не могу вспомнить наяву, они говорят со мной, только их голоса почему-то не слышны.

This file was created with BookDesigner program bookdesigner@the-ebook.org 03.01.2009
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×