к прочитанным статьям и книгам, колоссальную переписку с известными деятелями науки и культуры и многими самобытными корреспондентами.

В 2000 году в серии «Философы России XX века» издательство «Алетейя» выпустило два тома работ Любищева «Линии Демокрита и Платона в истории науки и культуры» и сборник «Наука и религия», куда вошли и многолетние эпистолярные диалоги с двумя его друзьями – биологами Б. С. Кузиным и П. Г. Светловым. Видимо, теперь не будет казаться преувеличением, когда Павел Григорьевич Светлов в дни 70-летия Любищева отметил его «совершенно особое место в нашей научной общественности», назвав «лидером оппозиции к казенщине в нашей философии».

Конечно, слово «казенщина» лишь в слабой степени отражает духовную атмосферу, которая стала складываться сразу после прихода к власти большевиков. «Вы являете первый опыт введения социализма посредством подавления свободы… Вообще сердце сжимается при мысли о судьбе того слоя русского общества, который принято называть интеллигенцией», – писал Короленко в 1920 году в ставших теперь известными письмах Луначарскому. Короленко невольно оказался пророком, хотя не желал им быть. Место философии занял суррогат веры, воинствующий материализм, невежественный и догматически-агрессивный. Науки и искусства после периода постреволюционного взлета из самоценных областей человеческого духа шаг за шагом стали стягиваться обручами идеологии и рассматриваться как служанки в главной задаче – строительстве социализма в одной отдельно взятой стране. Вслед за репрессиями религии и целых ветвей гуманитарных наук последовали концентрационные лагеря…

Неожиданно поэтическая метафора-предчувствие начала века оказалась в СССР близка к реальности: «А мы, мудрецы и поэты / Хранители тайны и веры / Унесем зажженные светы / В катакомбы, в пустыни, в пещеры» (В. Брюсов). Эти строки приходят на ум, когда читаешь переписку двух хранителей тайны и веры – Б. С. Кузина и Любищева. Кузин в середине 30-х годов оказался в ссылке на полупустынной биостанции Шортанды, а Любищев в годы войны – в Киргизии, катакомбном Пржевальске. Однако их эпистолярные эмоционально острые и увлекательные споры в пространстве мысли и духа и сегодня, спустя десятилетия, выступают как «зажженные светы». Мысль и стремление к личной свободе, видимо, нельзя полностью истребить из человеческой популяции.

Начиная с 30-х годов были лишь единичные случаи, когда ученые позволяли себе попытки выходить за пределы идеологических резерваций. В области естественных наук – это Павлов в его протестующих письмах в Совнарком и Вернадский в его научно-философских работах. Но все это оставалось никому не известным. И вот, пожалуй, Любищев был первым, кто, начиная с 1953 года, открыто решился на критику идеологических и философских устоев режима. Сначала это были научные и научно-публицистические статьи против лысенковщины. Любищев рассылал их в руководящие наукой инстанции, в редакции газет, многим своим коллегам, подчеркивая их открытость для чтения и распространения. Хотя при жизни Любищева ничего из его научной публицистики не было опубликовано, она неявно сыграла важную роль в антилысенковском противостоянии (см.: Любищев А. А. В защиту науки. Л.: Наука, 1990). Догматическое казенное представление режима о «двух лагерях» в философии и науке настолько отвращало Любищева, что он в пику казенщине открыто называл себя идеалистом. Сейчас уже трудно представить драматизм ситуации, в которой очутился Любищев в 50-е годы, с открытым забралом вступившись за генетику и науку вообще, где абсолютное большинство честных ученых, находясь под мощным прессом официальной идеологии, не делали различий между противоположениями типа «научный – ненаучный» и «материализм – идеализм».

Достоевский оставил нам «Дневник писателя», читая который мы погружаемся в острые идейные и этико-философские споры, волновавшие русское общество в пореформенный период XIX века. Особенностью «Дневника писателя» была его публицистичность, ориентация на диалог с читателем, исповедально-раскованный эмоциональный стиль. Из творческого наследия Любищева может быть составлен аналогичный «Дневник ученого». Ибо не было ни одного серьезного события, ни одной заметной книги или статьи на протяжении более двух десятилетий послевоенного времени, которые остались бы без внимания Любищева в его письмах, заметках, эссе. С тем только важным различием, что Достоевский вел свой дневник и диалоги с читателями в открыто издаваемом журнале «Гражданин», редактором которого он стал в декабре 1873 года. А Любищев спустя почти сто лет отстукивал свои заметки-эссе на драндулетной пишущей машинке на тонкой папиросной бумаге (постоянно в поисках копирки) и рассылал их своим друзьям и корреспондентам, а иногда в некоторые редакции, как отклик читателя без надежды на публикацию. Эпистолярная публицистика Любищева распространялась в научном сообществе по типу самиздата и способствовала преодолению «разрухи в головах».

Писатель Даниил Гранин, автор первой книги о Любищеве «Эта странная жизнь», вышедшей еще в 1974 году, размышлял спустя двадцать лет, почему при нынешнем потоке гласности и остроте публикаций мысль Любищева сохраняет неубывающую свежесть: «Она покоряет не столько смелостью, сколько внутренней свободой, нравственным достоинством и прежде всего совершенно своеобразной точкой зрения… Суждения его куда более независимы, чем наши нынешние, казалось бы, получившие волю». Есть такое понятие в индийской философии – сатъяграха – упорство и бесстрашие в искании истины, отказ следовать порядкам и выполнять действия, которые нельзя принять на моральной основе. Сатъяграха входило в кредо Махатмы Ганди, и недаром его философия и действия были близки Любищеву.

В настоящем томе эссе и заметки из творческого наследия Любищева сгруппированы в три раздела. В первый из них – «Историческая публицистика» – вошли размышления Любищева так или иначе связанные с одними из самых катастрофичных событий мировой новейшей истории. Это Вторая мировая война («Мысли о Нюрнбергском процессе»), это геноцид армянского народа в начале XX века, предтеча гитлеровского геноцида («О романе Франца Верфеля „Сорок дней Муса-Дага“»), это французская революция с ее массовым террором, ставшим как бы репетицией и оправданием большевистского террора («В. Гюго. „Девяносто третий год“»). Сюда же мы включили размышления Любищева об идеологии Сент-Экзюпери, написанные им в 1960-м году после прочтения записных книжек писателя, вышедших во Франции в 1953 году. Парадоксальные, глубокие и в то же время по-французски изящные заметки Сент-Экзюпери о судьбах цивилизации в XX веке произвели глубокое впечатление на Любищева и послужили ему поводом для бесстрашного для его времени сопоставления сталинизма и гитлеризма и осмысления трагического опыта построения советского варианта социализма. Наконец, в этот же раздел мы включили написанное в один присест в типичном любищевском стиле эссе «Апология Марфы Борецкой» – о переломном моменте в русской истории, о чем Любищев, следуя А. К. Толстому, писал в другом эссе так: «Разгром Новгорода – несчастье не только для Новгорода, но и для всего русского народа и даже отчасти для всего человечества» («Если бы» // «Звезда». № 10, 1999).

Во второй раздел «Идейное наследие русской литературы» включены размышления по поводу творчества ряда классиков

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату