Из кубрика высунула голову женщина, что-то пролопотала по-норвежски, махнула рукой и опять ушла в кубрик. Цыбин понял: ела уже продана, опоздал! Он ухватился за мачту, — может быть, чтобы сейчас изломать ее в куски, потом кинуться на хозяйку в кубрике.
— Продана? — хрипло спросил он у Клауса.
— Она говорит, что она идет сделать порядок на кубрике. Она не продавала.
Цыбин засмеялся, изо всей мочи тряхнул мачту, мачта чуть скрипнула.
— Эх! И крепка же! — закричал он.
— Да уж что там: оно… — сказал Фомич. Хозяйка позвала в кубрик. Она не продала елу, она была удивительная. У ней были желтые волосы — как обшивка у елы, синие глаза, под глазами темные летние тени.
На столе в кубрике стояла бутылка горькой и закуска. Хозяйка налила. Цыбин не дожидаясь схватил и залпом выпил свой стакан. Хозяйка что-то заговорила посвоему с Клаусом, взглянула на Цыбина, засмеялась. Цыбин засмеялся в ответ и на ее руку положил свою — заскорузлую, похожую на лапу какой-то большой птицы. У хозяйки рука была холодная.
— Ну, что же, спроси у ней, сколько она хочет, — сказал он Клаусу.
— Шестьсот, — ответил немного погодя Клаус. У Цыбина было только четыреста сорок, больше не было. Но все равно он знал, что ела будет его должна быть, они ждали друг друга всю жизнь. «Милая ты моя синеглазая пойми ты!» — глазами сказал он хозяйке и прочнее взял ее руку своей.
— Четыреста у меня только и есть, — вслух сказал он.
— Нэй, нэй! — хозяйка вынула руку и опять залопотала с Клаусом. Клаус объяснил: она говорит, что ела еще совсем молодая, хорошая, таких здесь нет.
— Ты, Клаус, скажи ей, что она сама молодая, хорошая.
Клаус перевел, хозяйка засмеялась, кивнула Цыбину, налила всем еще. Потом пошли наверх и стали все осматривать: корпус, лебедку, якоря, такелаж, подняли и спустили парус. Цыбин один полез в трюм, ощупал, обласкал каждый бимс, каждую доску, он улыбался — один, себе, руки у него тряслись. Еще какая- то тоненькая пленочка, волосочек, минута — и все это будет его!
Он вылез на палубу. плу теперь чуть покачивало… Фомич левым глазом глядел вдаль: там — чуть приметная полоса, будто где-то, еще очень далеко, бежал пароход, а за пароходом длинный дым. Но солнце взодрало вверх, сломя голову летело все выше, было совсем жарко, летне. Спустились опять в кубрик.
Тут Клаус сказал Цыбину:
— Она говорит теперь пятьсот. Меньше нет. Цыбин набрал воздуху — будто чтобы кинуться с высокого берега в воду.
— Эх… Ну, все равно: ладно! Только пусть сотню подождет до весны.
— Она думает. Она сейчас скажет — и все будет конец… — перевел Клаус ответ хозяйки.
Хозяйка сидела молча и водила пальцем по краю своего стакана. Цыбин слышал, как неслось в нем сердце, как громко, по-коровьи, дышал Клаус, потом как будто на палубе чьи-то шаги. Только он хотел подумать — чьи же это, как вдруг увидел: Клаус ковыряет стол концом ножа. Цыбин, стиснув зубы, выхватил у него нож:
— Ну, ты! Поковыряй у меня еще, попробуй! Хозяйка взглянула, должно быть поняла все, заулыбалась, хотела что-то сказать. Цыбин знал: она сейчас скажет — согласна. Он весь раскрылся, ухватился за нее глазами и ждал, не дыша.
Но тут наверху, в синем квадрате, где была открыта дверь из кубрика на палубу, показались высокие сапоги. В кубрик спускался кругленький человечек в синей вязаной мурманке. Лицо у него было безволосое, пухлое, похожее на булку — неизвестно, мужик или баба. Оп тонким голосом спросил:
— Эта самая, что ли, ела продается?
— Ю… да… пятьсот рублей, — сказал Клаус и опасливо покосился на Цыбина. Цыбин закурил папиросу, спичка в пальцах у него дрожала.
— Даю! — сказал человек бабьим, тонким голосом. Цыбин скрипнул зубами, взглянул на хозяйку. Она молчала. Цыбин поднялся, кинул ножик на стол. Сноса взял его и пошел к трапу. Руки у него тяжело висели. Не глядя, он столкнул с дороги человека в синей мурманке и вылез наверх.
На голубом небе, дразня, чуть покачивалась мачта с желтой, золотой верхушкой. И покачивалась вся легкая ела — будто уже плыла, убегала куда-то от Цыбина. Он бросил картуз, и обеими лапами огребая лицо как медведь — сел на лебедку. К горлу подступило, ему хотелось зареветь по-медвежьи и по-медвежьи крушить все и ломать. Из кубрика слышались голоса, там продавали его елу. Этого нельзя было стерпеть.
Зажав нож в кармане и глотая что-то соленое, он ринулся вниз, в кубрик. Там сразу все замолчали. Человек в синей мурманке встал из-за стола, попятился.
— Ты что? Ты не очень! — крикнул он Цыбину нарочно громко, чтобы подбодрить себя.
— Уходи… — сказал Цыбин чужим голосом и не глазами, а как-то зубами, оскаленными белыми зубами поглядел в пухлое бабье лицо.
— Сам уходи! Ела не твоя… — человек в мурманке опять сел.
Если бы он не сказал: «Ела не твоя» — может, ничего и не было. Но тут в Цыбине, внутри, будто прорвало шлюз, все хлынуло в голову. Он вытащил из кармана кулак с зажатым ножом, замахнулся.
Все закричали. Фомич стиснул его руку так, что захрустело, хозяйка вырвала нож. Человек в мурмааке сидел, зажмурив глаза, и растопыренными пальцами прикрывал голову.
Цыбин поднял над ним пустые, тяжелые руки, как будто подумал одну секунду, потом схватил его толстое, вязкое тело, комкая, выволок на палубу, подтащил к борту, с веселой, злой легкостью поднял и бросил на берег. Тяжело, как тесто, тело шлепнулось о камни.
Все выскочили из кубрика и стояли сзади. У хозяйки были громадные глаза. Клаус сопел.
— Ты убиваешь. Нехорошо… — сказал он.
— Что ж, и убью! — крикнул Цыбин.
Тело на берегу заворочалось, поднялось. Человек, прихрамывая, не оглядываясь, пошел.
Цыбин вынул из кармана деньги, трясущимися руками пересчитал их и сунул хозяйке, крепко упираясь в нее глазами. Она стояла, не двигаясь. Если не возьмет, значит…
— Бери! — хрипло сказал Цыбин.
Хозяйка медленно поднимала синие глаза. Глубоко посмотрела в Цыбина, может быть, — увидела все, взяла деньги. Цыбин глядел, раскрыв рот, будто все еще не верил. Вдруг схватил норвежку, потянул ее к себе, притиснул и стал целовать ее щеки, губы, волосы.
— Ты… ела! Ела — моя! — кричал он. — Моя ела! Моя!
Потом опять все пили в кубрике, и пил Цыбин. Ему казалось — он все понимает, что говорит по- норвежски хозяйка. Клаус сказал:
— Она тебе говорит, что теперь ела твоя, а за елу она возьмет тебя.
Норвежка засмеялась и тронула рукой щеку Цыбина. Рука была холодная, как у мертвой. Цыбин отодвинулся, встал. Клаус тоже поднялся.
— Пойдем, пора стащить груз с бота, — сказал он. — Потом надо скоро домой.
Втроем — Клаус, Фомич и Цыбин — пошли к боту. Цыбин обернулся еще раз на свою елу и смотрел, упиваясь, жадно глотая ее глазами. На самом носу стояла хозяйка, под белой кофтой у нее торчали широко расставленные, острые груди, она кричала что-то вслед Цыбину. За нею, сзади, было совсем ясное, легкое небо, и только внизу, на уровне ее ног, как дымок от очень далекого еще парохода — чуть приметная полоса.
— Н-да… Оно! — сказал Фомич — неизвестно о чем.
К шести часам уже все было погружено, Клаусов бот подошел и стал рядом с елой, чтобы взять ее на буксир. Хозяйка с узелочком ушла с елы на берег. Цыбин — потный, счастливый, влез в кубрик бота и взял в охапку свою морскую одежду.
— Куда ты? — спросил Фомич. — Одевался бы тут скорее.
— Нет уж, я лучше… у себя на еле… — сказал Цыбин и сам услышал, как он это сказал: «у себя».
В кубрике на еле Цыбин быстро натянул желтые проолифленные буксы тройные на заду и на коленях, влез в шуршащий желтый кожан. Потом вышел наверх, запер дверь, еще раз обежал свою елу. Все было готово к походу, трюм закрыт, прочно принайтовлены якоря. На кромке Цыбин заметил: чуть-чуть согнуто