обмирают.

— Я — римский солдат! Долгих три года мы ели дерьмо, пили тухлую воду. Изо дня в день дышали смрадными испарениями этого гиблого моря, теряя рассудок от адской жары… Богами проклятый край! Просоленная эта земля усеяна трупами — бойцами нашего легиона, телами моих друзей! Три года таскали мы на себе корзины, изрыв ближайшие горы, искрошив железные скалы… И вот этот день настал, великий наш день, сегодня берем Масаду! Ворвемся в их крепость с копьями и мечами, повергнем насмерть этих безумцев. Хеп, хеп, юде! — последнее ваше гнездо… Взовьетесь пламенем к небу, жирным густым огнем! И мир про это узнает, наш подвиг впишут в века, о нем услышат потомки…

Нахлиэли вдруг сбрасывает одежду, и остается в другой — лохмотьях осажденного воина.

— О, нет, римский вояка! Не так уж глупы и безумны евреи, чтобы сдаться озверевшим врагам. В живых вам никого не застать! Нынешней ночью мы сами лишим себя жизни. Включая детей и женщин. А чтобы не гневить Всевышнего, бросим жребий — кому из нас пронзать мечом своих братьев. Ибо Тора сурово судит самоубийц… Масада падет свободной! Вам же, римляне, достанутся мертвые камни. Три года вы рвались сюда, вот и делите добычу!

…В апреле однажды, когда сошли, наконец, снега, отгрохотали последние грозы, отец взял меня в Лычаковскую балку.

Мы жили на Пограничной, неподалеку от места казни. На берегу тихой речушки, по эту сторону железнодорожной насыпи.

Была еще ночь, когда зазвонил будильник.

Два старика у нас ночевали — Туфельд и Блох, оба из хевра кадиша — погребального братства. В ванной, умываясь, я впервые увидел на лице Блоха знаменитую его повязку — забыл бедолага снять. У него было незаращение нёба, “волчья пасть”, и в речи от этого — сильный дефект. Отец рассказывал, что с детства Блох спит с сильно отвисшей челюстью.

Не побоявшись громового храпа, однажды в рот ему влезла мышь. С тех пор Блох, отправляясь спать, закрывает нижнюю часть лица марлей с тесемками.

Туфельд и Блох вместе с отцом молились по субботам в полуподпольном миньяне. Они подолгу молились, они выпивали, закусывали, затем по одному, как заговорщики, расходились. Я же стоял на шухере. Неподалеку от университета жила вдова Гутцайт в огромной квартире с лепными потолками, старинным паркетом. Раз в неделю она превращала ее в синагогу. За это миньян читал по ее усопшему мужу кадиш.

…Четверть часа спустя мы поднялись по крутой лестнице с перилами из тонких труб на железнодорожный мост. И сразу же, цепляясь за редкий кустарник и мокрые ветки плакучих ив, стали спускаться в глубокую балку.

Все четверо — в плохо гнущихся резиновых сапогах. Отец помогает Блоху. У обоих разъезжаются ноги, отец держит Блоха за телогрейку. Они глядят под ноги. Глядят и по сторонам — не торчат ли из грязи белые пятна… Оголенные весенними водами белые кости. За этим, собственно, и пришли. Кости видны повсюду, как шапки первых грибов, рвущиеся из мокрых трав, из сырой земли.

Следом за ними спускаюсь я — на шаг впереди Туфельда. Он с палкой, грузный еврей, свободной рукой хватается за мое предплечье. Изо всех сил помогаю ему удерживать равновесие. Туфельд что-то мычит, а может, и стонет, закидывая голову к грохочущим пассажирским составам, летящим по высокой насыпи. Каждые пять минут свистят и грохочут они, брызгая в нас огнями пылающих окон. Туда и обратно, выхватывая из мрака балки наши фигуры.

Что им кричит Туфельд, я легко догадываюсь:

— Потомкам Бандеры — рождаться уродами! Его и всех, кто здесь помогал…Чтобы на месте рук у них вырастали ноги! Амейн, сэла…

Ну а что про нас думают наверху — люди в уютных, теплых купе — этого не узнать. Всех четверых нас прекрасно им видно. Должно быть, думают: бомжи, ночные воры кладбищенские…

Действительно, чуть дальше по ходу шпал — одно за другим два кладбища: еврейское, где служат Туфельд и Блох, и сразу следом — “коммунистическое”. Все, что мы наберем, отнесем туда, схороним средь наших. В одну из свежих могил, еще до восхода солнца.

Мы разбредаемся.

Я достаю холщовый мешок, стараюсь держаться ближе к отцу. Ко мне подходят, кидают в мешок кости, счищая грязь, постукивая ими о голенища сапог. Находят и целые черепа, их опускают особенно бережно.

Пытаюсь постичь, что происходит с моими чувствами в эти минуты. Балка эта и эта ночь запомнятся на всю жизнь! И грохот колес наверху, жутко похожий на залпы “шмайсеров”, и пулеметное мельтешение купейных огней… Светозвуковое представление, эффект присутствия полный!

Помимо воли моей, бормочут уста:

— Германия должна быть разрушена… Исчезнуть с лица земли… Разрушена и распахана — чтобы травинка не выросла!

В точности как Марк Катон. Только вместо Германии поминал Карфаген. Сейчас я Катона полностью понимаю.

К мешку моему подходит Туфельд.

— Мотл! — обращается громко к отцу. На грязной его ладони что-то лежит. — Косточка Луз, Мотл! Идите скорей…

Небо уже окрашено цветом зари, я вижу в руке Туфельда крохотную косточку цвета тусклой меди. С едва заметными отростками, похожа на дисковый хрящик, ничего в ней особенного.

— Как ты это нашел? — роняет Блох в полном недоумении. — Ее-то и днем не заметишь!

Блох втискивается ближе, отталкивая отца, берет косточку пальцами, как пинцетом.

— Да, ребятушки! Это и есть та самая кость, с которой пойдет… с которой начнется Воскрешение мертвых. Если она исчезнет, человеку вовек не встать… Наш ребе рассказывал, что именно так обстояло с поколением Потопа. Воды, низвергаемые на землю, кипятились в аду. Дождь Потопа был настолько горяч, что кожа сходила с людей, тела разлагались полностью. Более того, ни одна кость, включая и косточку Луз, в целости не сохранились… Помню, ребе еще говорил, что жителей Содома и Гоморры постигла та же судьба. Их кости плавила огненная сера с небес. Включая, естественно, и косточку Луз. Они поэтому не воскреснут тоже.

— И где она в человеке находится? — вопрошает отец.

Он берет косточку, подносит к очкам. Отец отчаянно любопытен, но близорук. Он моложе Блоха и Туфельда лет на десять. Его пальцы сапожника иссечены дратвой, черны, не слишком проворны в обращении с крохотными вещами.

— А здесь, Мотл! — Туфельд снимает ушанку, кладет руку на шею. От головы его валит пар. Весь мокрый, он тут же начинает рассказывать:

— В Гемаре сказано, что римский император Адриан спросил однажды у рабби Йегошуа: “Из какой части тела начнет Бог воскрешать людей”?

Ответил ему рабби: “Из шейной косточки Луз!”

Сказал император: “Откуда тебе это известно?”

Ответил святой Йегошуа: “Вели ее принести, я тебе докажу!”

Когда косточку принесли, он показал Адриану, что она не дробится под жерновами мельницы. Бросил затем в огонь, она не горела. Взял, наконец, молот и ударил — железо вмялось, а кость по-прежнему осталась цела…

Отец снова полюбопытствовал:

— А что означает “Луз”? Откуда такое название?

Блох снова берет у отца косточку, бережно обтирает о телогрейку.

— О, про город Луз я расскажу, это мы тоже учили в хедере, еще при румынах… Город Луз — легендарное место: ангел смерти, малах а-мавет, не имел в нем над людьми власти. Это рядом с местечком Бет-Эль. Праотцу Яакову приснился там сон с лестницей до самого неба… Луз поначалу прославился тем, что именно в нем красили в тхелет — совершенно особую краску. Она цветом была как море. А море похоже на небо. Цвет же неба напоминает людям Престол

Вы читаете Косточка Луз
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×