было, все кренило меня к Дарьям, и прикренило-таки к одной из них, и роптать нечего - с законами природы не заспоришь. Пока вот тискал я да целовал Любу в глуби Ук раины, Дарья, предназначенная мне, возрастала во глубине России, училась, развивалась и неотвратимо надвигалась на меня.
Осень сделалась просторная и прозрачная, к душевному покою она совсем не располагала. Бодрящая осень. Жизнь победоносная.
Вычислив, что соседняя, все еще действующая, часть почти обезбабилась, мужичье там находится в неприбранности и разброде, но к боевым действиям каким-никаким еще годно, цензорши вспомнили об юбилее своего подразделения и по этому случаю затеяли комсомольскую конференцию с гулянкой, по нынешнему просвещенному времени называющейся на иностранный манер - банкет, если еще ближе к нашим дням - презентация.
Увы, мне и моему другу Славе Каменщикову не суждено было присутствовать на торжествах. Так и не повидав родного дома и семьи своей, в госпитале скончался Славин отец. Родителями и войной наученный почитать не только свое, но и чужое горе, я друга своего не бросил. Я придумал заделье и увел его от конюховки к общежитскому колодцу - ополоснуться, если же баня, в которой перед юбилейным торжеством омывались 'циколки', не выстыла, и постирать коечто.
Возле общежития с ноги на ногу переступал и громко негодовал сержант Горовой, назначенный Арутюновым дежурить в общаге:
- Во гадство! Повезло так повезло! Сам, армянская морда, гуляет, девок щупает. А я чего щупать буду?! И Колотушкин туда же... Н-ну, друг Артюха! Ну, отцы командиры! Я вам этого не забуду!
Мы с другом вызвались освободить бравого сержанта для более занимательных дел. Он аж подпрыгнул и, заправляясь на ходу, бегом ринулся в гору; 'Я вам выпить принесу и закусить принесу-у-у-у'.
Не успели мы замочить в корыте портянки и белье - бац! - гости к нам. Две девицы: миловидная, пышноволосая шатеночка с улыбчивым ртом, в котором поблескивали два золотых зуба, и ма-аленькая, беленькая, но вся такая решительная подружка ее. К удивлению нашему, они оказались из цензуры, сбежали с праздника. От бега иль от внутреннего возбуждения - у маленькой румянец во все лицо! Попросили попить. Я достал из колодца свежей воды, ковшом разлил по граненым стаканам, случившимся в общежитии по случаю пьянки. Культура! Девицы плюхнулись на скамейку возле стены, обмахиваясь платочками, разговоры разговаривают о том, о сем, отчего это мы не на празднике, интересуются. Слава в предбаннике мокрым бельем шлепает, об стиральную доску дерет его, будто сук на сердце тупой ножовкой перепиливает. Это он нарочно чтоб гости ушли. Последнее время он прямо стервенеет, если я с девками вяжусь, лишь для Любы исключение делает. 'Не всей же армии праздновать да веселиться, - отвечаю я так, чтобы в предбаннике слышно было, - кому-то надо и работать, и добро сторожить'. Толкую я и вспоминаю, где эту маленькую слышал и даже видел. И вспомнилось; во тьме средь грязи случилась занятная наша встреча.
Гарцую я, значит, по местечку на своем жеребце, джигитом не джигитом, но выдающимся человеком себя чувствую. Гордо мне и вольно на боевом горячем коне. Хочу - еду шагом, хочу - скачу, да так, что всякая тварь бежит прочь, всякая птица - будь то курица, будь то воробей - с криком разлетается на стороны.
Уж до середины Ольвии я догарцевал, как вижу: тащится через мосток с чемоданом и постелью, завязанной ремнями, крепкая телом женщина, одетая в военное, с погонами лейтенанта. Ну и тащись, мне- то что? Тем более она - не наша, из цензуры тащится.
- Эй, парень!
- Чего тебе, эй, девка?
- Я не девка, я баба. Ну-ка подвези мои вещи!
- Может, и тебя подвезти? - принимая чемодан на седло, игриво хохотнул я.
- Я не умею на лошадях ездить - упаду и тебя уроню.
- На машине привыкла?
- А ты как угадал?
- Зад расплющенный.
- А-а! - пощупала она себя и тут же спохватилась, погрозила мне: - Ты эти вульгарные штучки оставь своим девицам, я - женщина серьезная.
- Ух ты! - Я бесстыдно уставился на встречную и обнаружил, что она совсем не старая и в глазах ее, голубовато-водянистых, окруженных белыми ресницами, бесовство, чуть конопатое лицо дышит бабьей зрелостью и этаким самой себе присвоенным чувством превосходства над всеми, кого она зрит.
Звали ее Раей Буйновской. Она переезжала на другую квартиру, так как в хату, где она жила, явился с войны хозяин, и хозяйка попросила квартирантку выселиться, 'щоб нэ так тисно було'.
Переночевав несколько ночей в цензурной вошебойке, Рая нашла пристанище у одинокой, еще не старой вдовы. Увидев меня, хозяйка заявила, чтоб никаких парубков квартирантка не водила, но, поскольку был я на коне, поинтересовалась, не привезу ли я ей дров.
- Кто ж возит на таком иноходце дрова?
В тот же вечер явился я к Рае в гости, помог ей собрать кровать, прибил над кроватью старый гобелен с оленем, насадил валяющуюся посреди двора секиру, расколол несколько чурок, которые из-за сучков хозяйке не давались, принес с огорода мешок с фруктами, рассыпал их в сенцах на полу - в хате сразу густо запахло яблоками, пообещал бабке привести войско - копать картошку, может, и дров привезу. Хозяйка так расположилась ко мне, что напоила нас с Раей чаем. Сама, допив чай, перекрестилась и ушла за перегородку, пожелав нам доброго вечера.
Мы вышли с Раей на крыльцо, долго, хорошо говорили. Рая - ленинградка, потеряла в блокаду родных, молодого мужа убили на фронте - они и детей заиметь не успели. Когда я уходил, Рая поцеловала меня в лоб, поблагодарила за труды, за добрый вечер, сказала: если я хочу, могу приходить, но не за тем, за чем к девкам ходят, а чтоб душу отвести в приятной беседе.
Возвращаясь в конюховку, что-то я напевал довольно громко, вызывая ответные голоса собак из дворов, сбивал первый сон громодян в хатах, погасивших лампы. Из переулка вынесло меня на поперечную улицу. Дальше всякое движение застопорилось, грязь, густо замешенная в 'корыте' улицы, не просыхавшая меж каменными заборами, тынами и под навесами дерев, кисла тут и летом и зимой, вбирая в себя всякую живность, от мотылька до человека. Я пощупал сапогом дорожную хлябь, сунулся туда-сюда - везде вязко. Но как-то ж люди да и скот ходят, добираются до своих хат и дворов? И не сразу, но понял: скот бродит по пузо в грязи, люди же - где держась за тыны, где за тычины, за жерди, где - за выступы и щели в каменьях. По скользкому раскату меня сносило в 'корыто', и я уж прикидывал, что, если надумаю идти к Рае в другой раз, опущусь к ее хате садом - там хоть за стволы деревьев держаться можно.
И только я наметил дальнейший план жизни, как тут же, во тьме, столкнулся нос к носу с человеком женского пола и понял, что женщина меня не испугалась, военная потому что, да и не раз, поди-ка, сталкивалась она так вот, среди грязи, под теснистым забором, со встречными путниками.
- И как же нам теперь быть? - игриво спросила женщина из темноты.
Я намек понял, но от тына не отпускался. Завязался разговор. Меня потянуло - в который уж раз за последнее время - похвалиться своей начитанностью, потому как больше-то хвастаться было нечем. Последняя книга, которую я одолел, была '20 тысяч лье под водой'. Я и прежде читал эту книгу, но под менее загадочным названием, там 'лье' называлось километрами, и это шибко опресняло название. Стою я, держась за тын, перед незнакомкой в непроглядной ночи и засоряю ей мозги, повторяя: лье да лье, лье да лье. Но на 'лье' долго не продержишься, тем паче что я и по сю пору не знаю: длиннее это километра или короче? В разговоре установилось, что ночная незнакомка из цензуры квартирует неподалеку со своей верной подругой и та ее уже заждалась. Ну да ничего, не каждую ночь на глухой улице удается повстречать молодого воина и поговорить про литературу. Я развивал мысль о том, что за войну отечественная культура заметно пошатнулась, ее надо укреплять, и как бы между прочим сообщил собеседнице, что после демобилизации поступлю в университет, на филфак. Филфак филфаком, но надо и домой идти, скоро заступать на дежурство. Если опоздаю, Коляша Хахалин или Горовой допрос учинят: на филфачке иль на хохлушке залежался?.. Дался им этот филфак! Девки, которые еще не разъехались, парни да и сам майор Котлов чуть чего: 'Ну, эти филфаковцы!'
Я обреченно отпустился от тына. В конюховке долго отмывал из дождевой бочки сапоги, одновременно докладывая начальнику своему - Славе Каменщикову, - где был, чего делал. Слава не без укоризны молвил: