почему-то я смог об этом рассказать, а Алексею Евгеньевичу не хотелось, не получалось.

— Наверное, потому, Эдик, что я знала все, что вы сейчас рассказали, ну, может, не в деталях, а в общих чертах. А вы подсознательно чувствовали, что я знаю.

— А что вы еще знаете? — колко спросил он.

— А еще я знаю, почему вы признались.

У обвиняемого Соболева открылся рот. Он уставился на меня и минуту молчал; потом сказал:

— Интересно, откуда вы знаете то, чего я даже сам не знаю?

— Все вы знаете, Эдик. Я же видела вашу маму. Вы признались назло ей, чтобы ей досадить и чтобы обратить на себя ее внимание.

Почему я с ним об этом заговорила? Были какие-то неясные ощущения: в прокуратуру приходила мать Соболева — элегантная, ухоженная женщина, хорошо и дорого одетая; только не знаю, как у Горчакова, а у меня Эдик ни разу про мать ничего не спросил. Зато каждый раз интересовался здоровьем бабушки и как-то сказал мне, что больше всего на свете он любил двух живых существ — свою бабушку и собаку-боксера Дэйзи. «Знаете, как переводится ее имя?» — «Ромашка?» — «Мария Сергеевна, — укоризненно протянул он, — Маргаритка, Маргариточка моя. Я ее так любил, а она попала под автобус и умерла. Я ее на руках домой принес, она у меня на руках и умерла. А с бабушкой я теперь редко вижусь, вернее, виделся до ареста».

Так вот, у него красивая, элегантная мама, которой такой самолюбивый мальчик, как Эдуард, вполне может гордиться, а он тем не менее избегает говорить о ней, редко бывает дома, не имеет друзей в своем кругу, зато почему-то тянется к гопникам, пьяницам намного старше его, свой первый сексуальный опыт получает не с юной девушкой, а со старой толстой теткой в притоне, и ненавидит все, что случилось, до такой степени, что совершает ужасную вещь, за которую будет расплачиваться всю жизнь.

Наверняка он свою мать и любил, и ненавидел. Она, действительно, незаурядная женщина, привлекательная, но холодная, это и по Эдику заметно — в семье, где мать ребенка любит, дети не вырастают такими замкнутыми и отчужденными. Я знаю, что бывают такие женщины, их даже порочными не назовешь, просто они к своим детям равнодушны; а особенно если есть бабушка, на которую ребенка можно спихнуть…

И почему-то именно таких матерей дети безумно любят, какой-то истерической любовью. Первый раз я это обнаружила давно, меня в отделении милиции попросили посидеть с восьмилетним мальчиком перед его отправкой в интернат, пока за ним машина не придет, и рассказали, что мама мальчика в тюрьме и как раз в тот день в суде решается вопрос о лишении ее родительских прав, а сам мальчик все время сбегает из интерната домой, где живет со старшим братом-наркоманом, ест то, что подберет на помойке, спит в куче грязного тряпья… Было это третьего января, в первый рабочий день после Нового года. Меня предупредили, чтобы я смотрела за ним в оба — он воспользуется любой возможностью, чтобы сбежать; он и правда сначала принялся меня уговаривать, слезно и жалобно, отпустить его, потом решил взять хитростью: заныл, что очень хочет есть, а дома у него лежит пряничек, он только пряничек съест и поедет в интернат; все это сопровождалось сложенными перед собой ручками и умоляющим взором. Я сказала, что накормлю его, и достала свой завтрак — бутерброд с черной икрой, остатки роскоши с новогоднею стола; он внимательно осмотрел бутерброд со всех сторон и протянул: «Он что, с маслом, да?» — «А что, ты масло не любишь?» — «Не знаю, наверное, не люблю; я масло всего два раза в жизни ел; а это что за грязь на нем?» Я не сразу поняла, что это он про икру. Выяснилось, что икру он не только не пробовал, но и никогда в жизни не видел… Я спросила его, почему он не хочет в интернат, где его кормят, учат, где он спит на чистом белье, а этот мальчик со стариковскими глазами мне ответил: «Тетя, разве может ребенку быть хорошо в доме, где решетки на окнах?», и тут же стал причитать: «Мамочка моя, мамочка, только бы ее не лишили родительских прав, вот освободится она, придет домой, мы будем так хорошо жить с ней, только бы ее прав не лишили…» Вот мой сын меня так не любит; он относится ко мне спокойно; может быть, он потом задумается о том, что я для него значу, но пока воспринимает меня как должное, как элемент его щенячьей жизни, а не объект любви. А вот брошенные дети — с какой страстной силой, на надрыве, они любят родителей, от которых ничего, кроме горя, не видели…

— Вы что, считаете, что у меня эдипов комплекс? — наконец спросил Соболев.

— В каком-то смысле — да, Эдик. Только у вас более сложное отношение к матери, вам хочется как можно больнее уколоть ее, причинить ей страдание, чтобы она наконец заметила вас. Хотя, возможно, я ошибаюсь.

— Нет, — задумчиво сказал он. — Думаю, что нет.

После этих слов он даже отодвинул от себя дело, лежавшее на столе. Потом, не глядя на меня, придвинул его и невидящими глазами уставился в раскрытый том, долгое время не переворачивая страниц. Минут через двадцать, прошедших в молчании, я тихо открыла сумку, достала старый журнал, прихваченный мной в Лешкином кабинете для чтения в дороге. Им оказалась древняя «Смена» с «Изгоняющим дьявола». Я стала медленно перелистывать журнал и через некоторое время услышала голос Соболева:

— Мария Сергеевна, я готов подписать протокол ознакомления. Больше читать не буду. Отправьте меня назад в камеру. Извините, сейчас я никудышный собеседник.

— Хорошо, Эдик, я понимаю.

Я нажала кнопку вызова конвоя и стала заполнять талончик на Соболева — когда прибыл, когда убыл.

— А вы не могли бы дать мне что-нибудь почитать с собой в камеру? А то разговаривать мне там не с кем, меня от этих рыл воротит, а книжки в тюрьме, сами знаете… — Все это он говорил, не поднимая на меня глаз.

— Эдик, а как вообще — в камере не обижают?

— Да нет, что вы, — он коротко рассмеялся, по-прежнему не глядя на меня, — у меня статья хорошая, меня не трогают.

— Хотите этот журнал, больше у меня ничего с собой нет.

— Завтра я вам верну.

— Можете не возвращать, Эдик, журнал старый.

— А «Изгоняющий дьявола»? Это же раритет.

— Нет, Эдик, эту вещь я бы не хотела иметь в своей библиотеке.

— Да что вы! — тут он впервые посмотрел на меня. — Это классная вещь, я ее читал и перечитывал. Люблю ее аромат.

— Аромат дьявольщины?

— Да ну, Мария Сергеевна, вы же понимаете, о чем я говорю. — Он опять помрачнел. — Завтра вы с утра придете?

— Постараюсь. Как договорюсь с вашим адвокатом.

— Вы, наверное, придете вместе…

— Скорей всего.

— Значит, завтра мы уже не поговорим…

Эдик замолчал, и тут открылась дверь следственного кабинета: за ним пришел выводной. Эдик встал, бросил на меня странный взгляд, и я сказала выводному:

— Извините, у нас тут еще вопрос возник, оказалось, что мы еще не закончили. Чуть попозже я вас вызову.

Выводной, недовольно ворча, ушел, и Эдик, сев на свое место и заметно поколебавшись, наконец заговорил:

— Мария Сергеевна, я буду вас вспоминать. Жаль, что мы больше не встретимся. Если бы вас за доследования не наказывали, я бы на суде обязательно что-нибудь придумал, и мы бы снова увиделись. — Он слабо улыбнулся. — У вас есть еще минут десять?

— Конечно, я же рассчитывала пробыть здесь с вами целый день.

— Я хотел рассказать вам об одной вещи. Вдруг вам пригодится… Я давно ломаю над этим голову, но так и не понял, в чем тут дело. Может, вы мне объясните? Я здесь уже в третьей камере… Так вот, когда меня только привезли в изолятор, я сидел в камере, где нас было семеро, все с убойными статьями, кроме одного, он попал за изнасилование и говорил, что дело у следака не клеится, и что его скоро освободят. И один из мужиков стал к нему подкатываться на тему, что тот будет делать, когда откинется: есть ли у него

Вы читаете Помни о смерти
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×