на ней нет; зато кто-то выколол глаз у достойного турка. Другой табачник, должно быть еще более пламенный патриот, еще более страстный ненавистник турецкого племени, велел изобразить рядом со своим турком хэша{3} с саблей наголо и в такой позе, словно он уже готов зарубить злополучного чалмоносца. Покупатели, заходившие в подобные лавки, были в большинстве эмигранты и хэши. А хозяева лавок все без исключения были «народные», то есть народолюбцы, патриоты. Надо сказать, что в Румынии «народным» называл себя каждый болгарин, который спасся от петли, тюрьмы или турецких зверств, имел хоть какое-нибудь состояние и по мере сил помогал неимущим, всеми презираемым хэшам, оставшимся в живых после разгрома героических чет Хаджи Димитра{4} и Филиппа Тотю. Каждый такой «народный» табачник отпускал в долг табак своим соотечественникам в радужной надежде, что с ним расплатятся, когда наступят лучшие времена; а если и не заплатят, — ничего. «Ведь они, хэши, люди бедные», — говаривал он с усмешкой.

— Бай Андо, отвесь-ка мне еще двадцать пять драм табаку да припиши к моему долгу, — говорил «народному» табачнику какой-нибудь рослый хэш, обтрепанный и немытый, — я нынче утром просил денег у чорбаджии, а он говорит: «Приходи завтра» Он мне помогает, правда истинная, но если обманет и завтра, я ему голову проломлю, псу этому…

— Крумов! — говорил другой хэш, обращаясь к владельцу бакалейной лавки. — Дай мне в долг еще два франка.

— Промотаешь и их — знаю я тебя… Вот тебе пятьдесят бан{5}, трать их на здоровье! — отвечал Крумов.

В те времена болгарские эмигранты носили вымышленные фамилии, и присвоить себе громкое имя считалось признаком патриотизма. Встречались в этой среде люди, называвшие себя Перунов, Асенев, Балканский, Левский, Громников, Планинский и т. п.

Но давайте войдем в корчму, окошко которой еще светится в ночной тьме.

Эта корчма помещалась в глубоком подвале, в который спускались по витой лесенке с крутыми ступеньками.

Корчму освещала висевшая на потолке закопченная керосиновая лампа с треснувшим стеклом.

Воздух здесь был теплый и спертый, густой от ламповой копоти, табачного дыма и кислых винных паров. К одной стене была прибита высокая, залитая жидкостью полка, на которой были расставлены «по ранжиру» рюмки, стаканы и кувшины. К противоположной стене были прилеплены литографии, изображавшие бои четы Хаджи Димитра при Вырбовке и Караисене{6} и церемонию принятия присяги, совершенную этой четой на берегу Дуная. Не стоит описывать эти картинки подробно; на нашей родине они встречаются всюду, и каждый из нас в свое время смотрел на них с благоговением и восторгом. Заслуживала внимания другая картинка, грубо намалеванная от руки и прилепленная к стене под тремя первыми. Слева на ней было изображено что-то вроде селения. Из этого селения выходили крестьяне. Впереди шел старик турок в огромном тюрбане, с блюдом в руках, на котором лежал каравай хлеба. Против этой буколической группы стояла другая группа — вооруженные люди в белой хэшевской одежде, в царвулях{7} и высоких шапках с маленькими кокардами в виде львов. Между этими группами маячил какой-то великан, высоко поднявший красное знамя с начертанными на нем словами: «Свобода или смерть!» Внизу крупными корявыми буквами было нацарапано объяснение, из которого явствовало, что на картине изображена встреча, устроенная чете Хаджи Димитра одним видным турком, не помню уж в каком селе. Объяснение завершалось словами: «Да здравствует храбрый Странджа-знаменосец!»

В глубине подвала на нарах сидела компания из шести человек.

Все эти люди были хэши или почти хэши. Старший и самый рослый из них, длиннолицый, худощавый человек с изжелто-бледным лицом и густой черной бородой, лежал, вытянувшись, у самой стены и время от времени выпускал изо рта густые клубы табачного дыма. Он внимательно слушал рассказ одного из собеседников. Рассказ этот, как видно, очень интересовал его: он то морщил свой покрытый шрамами лоб, выражая этим сомнение, то утвердительно кивал головой в знак согласия. Нередко он прерывал рассказчика кашлем и громкими возражениями:

— Нет, нет! Тончо Тралалу убили при Сары-яре{8}, а вовсе не в деревне. Врешь, Македонский!..

Или:

— Это был Иванчо Гырба… Тот самый Гырба, что застрелил Мишева из револьвера… нарочно… Я знаю, он нарочно убил Мишева, окаянный!

— Правильно! Я тоже вспоминаю… Это был Черкес, а не Селвели Мустафа… Да, так и было… я сам видел, как он упал. Ты прав, Македонский!..

Или:

— Я его убил, мерзавца. Чуть знамени не выпустил. Там меня и ранили.

И он громко кашлял, задыхаясь.

Потом опять слушал.

Рассказчик был ражий детина с маленьким рябым лицом, длинными седыми усами и лукавыми дерзкими глазами. Он был одет в слишком широкое для него изношенное пальто без пуговиц и носил громкое имя — Македонский. Как он жил до своего приезда в Румынию, не знал никто; слышали только, будто он был воеводой какой-то гайдуцкой четы в Македонии. Возможно, что именно благодаря этим слухам он пользовался большим влиянием в среде своих товарищей хэшей.

Рядом с ним, скрестив ноги по-турецки, сидел молодой человек лет тридцати, которого называли «Хаджия». Лицо у него было худое, продолговатое, желтое, с острым голым подбородком. На этом лице лежала отчетливая печать усталости и слабости. Он сидел, понурившись и, словно в дремоте, покачивая головой, но всякий раз, как старик перебивал Македонского, встряхивался и кашлял.

Около Хаджии сидел другой молодой человек, со смуглым бритым липом, изборожденным морщинами преждевременной старости. Он пристально смотрел на Македонского, внимательно слушал его рассказ и то и дело машинально проводил рукой от губ к груди, словно поглаживая невидимую бороду. Этот человек был священником и когда-то входил в состав четы воеводы Тотю. Теперь он был хэшем. А прозвали его Попиком.

С неменьшим любопытством и вниманием слушал рассказ самый младший из шестерых, юноша, почти мальчик, в фесе. Он смотрел в рот рассказчику и жадно ловил каждое его слово, а когда говорил старик, внимание его переходило в благоговение. Впиваясь пристальным взглядом в землистое, изможденное лицо старого хэша, юноша смотрел, как морщится его лоб. изрезанный шрамами и складками — следами ратных дел и трудов. Этот двадцатилетний юноша казался воплощением невинности и энтузиазма. Сын одного свиштовского{9} купца, он тайно бежал из лавки своего отца и в этот самый вечер приехал в Браилу на пароходе. Зачем? Он и сам этого не знал. Отцовскую лавку он бросил потому, что ему осточертело удручающее однообразие тихого, обеспеченного, эгоистического прозябания. Идеалист, легкомысленный мечтатель, он жаждал вкусить сладость неизвестного и нового. Если мы добавим, что он уже сочинил и втайне напечатал целую патриотическую поэму, мы легко поймем, почему он забыл взять с собой деньги на расходы.

Македонский, в тот вечер случайно стоявший на пристани, заметил молодого бродягу, познакомился с ним и повел его ночевать к Страндже.

Судя по всему, Македонский сейчас рассказывал о боях и приключениях повстанцев, хлынувших в Болгарию три года назад. А старый инвалид волновался, вспоминая об этих подвигах и героических неудачах. То ли настоящее казалось ему тяжким и бесславным, то ли он подозревал, что в груди его гнездится чахотка, заявлявшая о себе частым надрывным кашлем, но он сердился, обнаружив малейшую неточность в рассказе товарища, повышал голос и гневно хмурился.

Этот бледный, больной, худой, как скелет, человек был Странджа-знаменосец. Тот самый, что был изображен на картине.

Теперь он содержал эту корчму.

Вот почему юноша смотрел на него с таким глубоким уважением.

II

Когда Македонский закончил свой рассказ, оказалось, что трое его товарищей уже заснули и довольно громко храпят. Странджа немного посидел, задумавшись над тем, о чем шел разговор, потом

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×