куриные перья. Марцел ощипывал петуха; через некоторое время он поднял его за какую-то нитку, тянущуюся из петушиного клюва. И я смекнул, в чем дело. Марцел, мой невинный Марцел, поймал эту старую, тощую птицу… на удочку. Я представил себе, как все происходило. Как стоял Марцел где-нибудь за плетнем, как он забросил приманку, как этот куриный повелитель склевал ее и перепуганный вконец Марцел потянул веревочку… Я просто видел, как он торопится, как бежит, как блестят у него на лбу капельки пота. Скорее, скорей! Надо спрятать петуха за пазухой и скрутить ему голову прежде, чем он закукарекает, прежде, чем издаст свой хриплый вопль и забьет крыльями…

Между тем Китти отошла назад, и я, видя, что она собирается уходить, не пожав руки нашим друзьям, сильно на нее вознегодовал.

— Поступайте как вам угодно, — сказал я, — но я спущусь в лагерь и скрою от них, что вы приходили со мной. Я не сумею найти оправдания вашей сдержанности и вынужден буду солгать.

Повторяю, в ту минуту я был охвачен гневом на барышню Стокласову, и если это обстоятельство не согласуется с тем, что я говорил ранее о чувстве облегчения и радости, наполнившем меня оттого, что Китти без урона для себя прошла мимо похождений князя Алексея, — все равно знайте: я и теперь не лгу. Возвышенные рассуждения, которых я поначалу придерживался, — всего лишь хитрость, рассчитанная на то, чтобы господа директоры школ и библиотек дали «добро» моей книге. Но сердце мое не там. Мое сердце — на стороне Марцела.

Увы, чувствую, что даже в эту минуту, уже дописывая свои страницы, я неспособен говорить правду! Я старался изо всех сил, но теперь понимаю, что не в состоянии выразить эту правду ни словом «ДА», ни словом «НЕТ». Вот я осуждаю Китти — и люблю ее. Испытываю одновременно облегчение, горе и гнев. Облегчение — оттого, что Китти в безопасности, и еще оттого, что она умнеет; горе — оттого, что она предает друзей и забыла то волшебство, которое я хотел раздуть в яркое пламя. Я испытываю облегчение потому, что барон Мюнхгаузен — я это уже твердо знаю — просто ничтожество и мир его — в высшей степени недостойный мир, мир прошлого, враждебный всему, что заслуживает названия молодости; я чувствую облегчение потому, что вот он убирается ко всем чертям, — и все же! Откуда это жгучее беспокойство? Не могу разобраться…

Прошло довольно много времени, пока я, погруженный в мысли, все смотрел на лагерь Мюнхгаузена. Между тем князь уже поднимал якоря. Он приказал Марцелу свернуть палатку и увязать вещи. Вот уже сложены котелки и выпотрошенный петух повешен на Ванин посох. Князь прикладывает к губам ладони трубочкой и трубит поход…

Да, пора, пора, еще мгновение, еще один взгляд на Китти — еще один призыв к ней, — и вот я бросаюсь бегом, спешу к Мюнхгаузену…

— Я прощаю тебе англичанина, — говорит мне князь, — но верь, если б не он — был бы я уже в Париже…

Мне хочется узнать, каким путем двинутся наши путники, но ответ тонет в бесчисленных вопросах Марцела, а время бежит слишком быстро.

— Нам пора, — говорит полковник и кричит своему воинству: — В дорогу!

С этими словами он посылает приветственный жест в сторону кустов, за которыми прячется Китти, и двигается в путь.

Я стоял, глядя им вслед, и вдруг увидел Китти — она сбегала со склона, громко зовя полковника по имени.

— Прощайте! — повторил Мюнхгаузен, удаляясь.

Но прежде, чем они достигли поворота, за которым исчезала из виду дорога, Марцел отделился от них. Бегом бросился он, полетел к Китти, чтобы обменяться с ней несколькими словами, которые я не расслышал.

Вот они кончили разговор. Марцел поднял тяжелый мешок, бремя которого он (вместо ласки) будет делить со своим хозяином, и рванулся следом за Мюнхгаузеном.

Мы с Китти постояли еще немного на опустевшем пепелище, прислушиваясь к слабеющему голосу князя, подражавшего звукам лесного рога или военной трубы.

Года два спустя, когда я давно уже был изгнан из Отрады, в одном пражском кафе (куда время от времени мы с Эллен ходим пообедать чашкой кофе с молоком) я встретил пана Яна Льготу.

С радостью увидел я, что он окреп, возмужал и отбросил прежнюю нерешительность. Мы заговорили о прежних временах, и молодой помещик упомянул между прочим о бароне Мюнхгаузене.

— В Париже, четырнадцатого июля, — рассказал он, — я видел князя Алексея: он шел во главе военного оркестра мимо кучки зевак из предместий, собравшихся у церкви Мадлен; несмотря на жару, он был в шинели с бобровым воротником и в перчатках… Шагал он с поднятой головой и орлиным взором. Люди показывали на него пальцами, говоря, что шинель его подбита шутовством…

,

Примечания

1

Имеются в виду события 1918 года, приведшие к образованию в Чехословакии буржуазной республики.

2

Древнеримское название реки Сены.

3

«О гражданских правах рабов» (лат.).

4

Прозвище чешского короля Ладислава Погробка (1453–1457).

5

Кёпеницкий ротмистр — по преданию, сапожник из немецкого города Кёпеник, переодевшийся офицером и тем поставивший в смешное положение местные власти. Кёпеницкий сапожник, кёпеницкий ротмистр — значит самозванец, злой шут.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×