Будто Бурдабурдера велел страшилищу дышать в мешочек из-под муки и, когда мешочек раздулся от страшили-щева дыхания, как воздушный шарик, Бурдабурдера сжёг его на огне. Потом будто бы воткнул Барбухе в середину лба собачью шерстинку.

Иные Фомы неверные утверждают, что это — дело очень трудное, и даже невозможное. Но Лиза верила. Почему бы нет?

Возьмите в одну руку звериный волосок, а в другую — булавку за самоё острие. Теперь найдите точно середину лба. Если вы всё это проделаете аккуратно, то нет ничего легче, как, поколачивая булавочной головкой по верхнему концу волоска, вбить его в лоб. Таким способом вы легко превратите кошку в собачку или кобылку в ослика. Для этого нужно только иметь под рукой волосок того зверька, в которого вы хотите превратить другого, и делать так, как делал Бурдабурдера.

Но Барбуха и в новом обличье сохранил прежние свои привычки. Бегал за Лизой, за Кубой, за Марьянкой, за Ку-булой. Бедняга никогда не знал покоя. То в Грибы-Грибочки помчится, то в Горшки- Поварёшки. Чуть вовсе ног не лишился. Лучшие сидел бы на месте! Оттого-то все пудели, чьё племя и порода от него пошли, — бродяги.

Вот и конец сказки о выдуманном страшилище.

— Нет-нет-нет, ещё не совсем!

А как Кубула учился?

Да неважно — у него тройка по чистописанию.

А чем кончилась история с Мишей, потерявшим свою шёрстку? Ах, это страшный вздор, бросьте, кто этому поверит?

О ТОМ, КТО ПРИДУМАЛ ЭТУ СКАЗКУ

Пушкин сказал о своём друге — великом польском поэте Мицкевиче, что он «одарён свыше и свысока взирал на жизнь».

Тот, кто придумал сказку про Кубулу и Кубу Кубикулу, тоже «свысока взирал на жизнь».

Вот что написал он об одном своём герое:

«… он осмотрелся вокруг и увидел милый Петршинский холм и ниже, между холмом и рекой, костёлик Святого Иоанна на Броде, и ещё дальше группу строений вышеградских. Они показались ему прекрасными. Он угадывал мысли, или порывы, или чувства, выгнувшие сводом их потолки, угадывал горе и радость тех, кто преклонял колени перед их алтарями, познавал, что эти люди, и мысли, и дела, как дети единого духа, и показалось ему, что пражский Град с каменными валами своими „и все эти строения“ стоят здесь испокон веков в ласковом созвучии времён, плывущем как песнь».

Чтобы написать это о выдуманном человеке, надо самому видеть так — видеть жизнь мгновенно вдаль и вширь, всю как на ладони.

Такое зрелище доставляет человеку несказанную радость. Ту радость, которая и у нашего Маяковского, тоже взиравшего на жизнь «свысока», вырвала возглас: «И жизнь хороша, и жить хорошо!»

Потому что ведь зрелище — это не только панорама строений, но и то, о чём говорится дальше: мысли, порывы, и чувства, «выгнувшие сводом их потолки», и «горе и радость» входивших туда, и толпы рабочих, чинящих снесённый половодьем мост, и дети, разговаривающие через поток, и конница, скачущая по новому мосту… и — самое главное — красота труда, которая «великолепней самого достиженья». С этой верно найденной точки зрения самые здания кажутся стоящими «испокон веков в ласковом созвучии времён, плывущем как песнь», а люди — «пальцами какой-то невидимой руки».

Радость льётся через край. И хочется не только смотреть на жизнь, но и сказать о ней что-то прекрасное, доброе, правдивое: сочинить повесть, сложить песню, придумать сказку. Недаром смотревший «вдруг наткнулся на стих…»: «помимо сказанного, он думал о событиях прошлого и складывал повесть».

И не только хочется сказать, а необходимо. Человек, сочинивший сказку о Кубуле, хорошо знал: мало — жить и действовать, как эти рабочие, мало — видеть жизнь, как тот, кто увидел описанную выше картину. Надо ещё уметь повторить её — в слове, в краске, в танце. Уметь воспроизвести самое существенное её содержание. Только тогда можно сказать: да, я это видел и пережил, я этим владею. Эта радость, даваемая искусством и составляющая весь его смысл, одна из самых глубоких радостей жизни.

В одной повести нашего автора рассказано: заболел фокусник-канатоходец. А на площади уже собралась толпа зрителей. Подруга фокусника ни ходить по канату, ни делать фокусы не умеет. Но представление она всё-таки даёт, и притом — блестящее.

«В странном освещении, образующем пещеру в ночных потёмках, Анна принялась расхаживать взад и вперёд, подражая походке канатоходца. И, несмотря на то, что ходила она по скверному ковру, когда меж тем Арноштеков канат качался в девяти саженях над ней, походка эта таила в себе великое и совершенное искусство… Вдоволь нашагавшись, Анна стала плавными движениями намечать удалые, сумасшедшие, отчаянные Арноштековы номера. При этом она ещё больше похорошела. Она била в барабанчик, всё время кланялась, улыбалась, стреляла глазами, морочила всех присутствующих, водила их за нос, и всё шло как по маслу. В конце концов зрители накидали ей в Арноштекову шляпу великое множество монет. Было среди них порядочно медяков, по спасибо и на том: как-никак малые рыбёшки — тоже рыбы».

Уличная плясунья намечает жестами суть тех движений, которые канатоходец проделывал на самом деле. Она заставляет зрителей по этой скупо намеченной жестами сути, по этому подобию дорисовать в воображении полноту того, что было в действительности. Это — искусство в «лёгком» виде, искусство-игра. Но и в таком искусстве таится великий смысл: свободное воспроизведение правды жизни.

Автор нашей сказки устами всё того же зоркого героя и открыто покызывает нам великий жизненный смысл искусства, выступающий в форме игры. Вот какая у этого героя произошла однажды беседа с женой. Она бранит мужа за то, что он просиживает целые дни над перепиской старинных повестей и рассказов, где идёт речь о «всяких чепуховинах, которые либо уже были, и с ними покончено, либо их вовсе не было и тогда это попросту бесстыдная ложь». Но любитель «изящных повествований» возражает, что жизненную мудрость можно почерпнуть также в притчах и сказках, где сообщается о бесчисленном количестве происшествий, «совершившихся только на словах и в мысли».

«Значит, есть две правды, — заключает он. — Одна, на которую можно положить руку, как на очаг, а другая, которую не схватишь за крылышко. Эта правда напоминает мне тень летящей птички». Конечно, о двух правдах он говорит в шутку, поддразнивая свою собеседницу, которая утверждает, будто искусство — просто-напросто ложь. Мы знаем: правда одна. Но искусство — не ложь, не выдумка, а также правда жизни, только воспроизведённая в подобии, под видом красочной, яркой игры, позволяющей увидеть то, мимо чего пройдёт сухое, «деловое» изложение.

Так художник проникает в глубь правды жизни, чтоб показать ее всем. Он делает это «шутя и мучаясь», подобно рабочим, которые «таскали тяжёлые брёвна, играючи валили стволы».

Так глубоко понимает правду жизни и правду искусства автор нашей сказки.

А вот как мыслит он о родном языке — орудии мысли народа и орудии своего искусства. Одно из действующих лиц той повести, о которой мы говорили, превозносит латынь, когда-то считавшуюся единственным культурным языком. Уже знакомый нам герой (а его устами — автор) возражает:

«Клянусь стихом Ювеналовым, о котором ты упомянул, сам-то ты как говоришь? Это не латынь. Слышал ты когда-нибудь такие звуки хоть в одном стихе Энеиды? Уверен, что нет. Это речь пастухов, и крестьян, и всякой челяди… Это язык земли, по которой мы ходим, и людей, у которых хлопот по горло. Вижу, как они открывают полные коров и волов загоны, вижу, как они налегают на рукояти плуга, как грешат и каются, как, открыв рот и распевая, топочут. Вижу всех их вместе и могу сказать, что зрелище это

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×