оно, как правило, мало эмоционально — по причинам, речь о которых впереди). И потому, что все его сочлены обладают значительной социальной защищённостью, и потому, что их коллективизм — не инстинктивный коллективизм муравейника, закреплённый на уровне безусловных рефлексов, а подлинная человеческая общность, о которой многим из нас сегодняшних остаётся только мечтать.
Но в то же время стабильность оборачивается стагнацией и замкнутостью, — недаром в романе Юрия Забелло члены этой общины не испытывают потребности даже в простом исследовании планеты, на которую занесла их судьба. (Для сравнения вспомним жюль-верновского Сайреса Смита и его первый вопрос: «Остров или материк?»). Они живут рукой подать — по фантастическим меркам — от общества Пендергастов, но даже не подозревают о его существовании. И дело здесь не только в надвигающейся угрозе биологического вырождения, следствии двух веков близкородственного скрещивания, инбридинга, но и в ослаблении социальной активности. Забелло точно подметил органическое свойство подобных утопических моделей — их статичность. «Это мир геометрически правильных линий, мир застывших форм, — писала в одной из статей иркутская исследовательница НФ Татьяна Чернышёва, — мир, которому просто- напросто некуда развиваться. Недаром; появляется образ Великого Кольца как символ завершённости». Сказано это, как явствует из последних слов, о «Туманности Андромеды» Ефремова. Но распространяется на подавляющее большинство (если не на все) утопий такого рода. А ведь ещё в 1905 году Герберт Уэлс писал: «Современная утопия не должна быть мёртвым, неизменяющимся государством. Она должна откинуть от себя все косное и вылиться не в устойчивые непоколебимые формы, а в полную надежду на дальнейшее развитие… Наш идеал не в постройке крепости, а в постройке государства-корабля». Увы, у большинства утопистов по сей день получается именно крепость, причём такая, в которую войти так же трудно, как выйти из неё.
Эти крепости являются плодом интеллектуального конструирования в гораздо большей степени, нежели результатом художественного воображения. Именно поэтому их обитатели и защитники получаются существами малоэмоциональными, И в этом заключён изрядный парадокс: ведь сами-то утопии при всей их формальной продуманности (на первый взгляд) в гораздо большей степени порождены человеческой тоской по «золотому веку», а не подлинными расчётами. Именно эта душа автора, страстный его голос и делают утопии жизнеспособными. Расчёты же с блеском опровергаются практикой. Сколько утопических коммун возникло в прошлом веке, продолжают возникать в нынешнем! В одних только Соединённых Штатах их было несколько сот, причём если некоторые из них распались во мгновение ока, то другие просуществовали чуть ли не век. Какие-то, кажется, существуют и по сей день. Но, не развиваясь по сути дела, они не стали, как мечталось их основателям, зародышами нового общества, а существуют в развивающемся обществе как некие искусственные образования.
Спасение общины Системы в романе Забелло заключается в выходе из изоляции, в контакте её и с земной, материнской цивилизацией, и с потерпевшей крах колонией Пендергастов. Это слияние, возможно, даст толчок к новому рывку в развитии… Впрочем, это уже за рамками романа. Нам же пришёл черёд поговорить о третьей утопии — обществе Пендергастов.
Но сперва — немножко о душе. И о ностальгии.
В какой-то момент мы в подавляющем большинстве своём начинаем ощущать смутную тягу к местам нашего детства и отрочества. Мы возвращаемся (или по крайней мере собираемся вернуться) в странно уменьшившиеся дворы, где играли когда-то в казаки-разбойники и позабытую ныне круговую лапту, приходим на берега, от которых отталкивали когда-то, свои первые хлипкие плоты, неумело связанные из нескольких досок… Впрочем, у каждого такие места — свои, и вполне возможно, эти мои слова не вызовут отклика в душах тех, кому вспоминаются иные места и иное время. Однако важна не форма, не реалии — суть дела. И еде мы возвращаемся к книгам своего детства. Они тоже у каждого свои, хотя здесь — благодаря школьным программам и скудности библиотек — единства уже больше. Словом, воскрешаем в душах своих те впечатления, что запали в моменты формирования личности. Из этого рождаются порой прекрасные книги о детстве (они нередко выходят из-под пера даже посредственных писателей) и трагические ошибки в воспитании собственных детей, которым мы тщетно пытаемся навязать собственные — и чуждые им — ценности нашего «золотого века», утопии нашего детства.
Органическими элементами утопии детства моего (и Юрия Забелло) поколения были «Хижина дяди Тома» Гарриет Бичер-Стоу, бас Поля Робсона, его «Слип, май бэби,», «Квартеронка» Майн Рида, фильм «Цирк»… Помните? — Сидящие в амфитеатре зрители с рук на руки передают спящего негритёнка, напевая ему на всех языках нашей необъятной родины колыбельные песни. И не вырвать из их надёжных рук маленького Джима Паттерсона никакому расисту-фашисту… Миф? Пусть! Что из того, что за сто лет дядя Том давно и окончательно перевоплотился в Мартина Лютера Кинга? А рядом с ним появились экстремисты-террористы из всяческих «чёрных пантер»… Пускай теперь мы знаем про негров (афроамериканцев, как принято ныне выражаться), избираемых мэрами Нью-Йорка и Вашингтона, входящих в Объединённый комитет начальников штабов, преуспевающих бизнесменов, адвокатов и писателей, — что с того? Те, детские впечатления все равно не вытравить уже из души. Да, сегодня американский Юг для нас гораздо живее рисуется по романам Фолкнера или Харпер Ли, но разве стирается от этого образ несчастной квартеронки Авроры или Джима из «Приключений Гекльберри Финна»? И разве совершенно иные отношения между белыми и неграми, встающие со страниц «Унесённых ветром» Маргарет Миттчелл, способны заставить нас забыть Луизу, е ребёнком на руках прыгающую со льдины на льдину?..
Утопия (я возвращаюсь к литературе), как мы уже говорили, конструкций в высшей степени умозрительная, произвольно творимая автором вне зависимости от окружающей реальности, связи с которой отнюдь не прямолинейны. И потому выбор модели для утопии тоже в значительной мере является результатом авторского произвола. Конечно, Юрий Забелло мог избрать для своих Пендергастов совершенно иную модель. Сделать их, к примеру, феодалами, и тогда встали бы по берегам Большой Реки не плантаторские дома, а грозные замки баронов. В принципе говоря, в концепции романа от этого ровным счётом ничего бы не изменилось. Но как справиться с тем, из детства идущим подспудным желанием написать своего «дядю Тома»? И, в конце концов, почему бы и нет? А от педантичных критиканов можно защититься самоиронией: «…общество Пендергастов… с плоско пародийной точностью копировало обыкновения, существовавшие в условиях расцвета рабовладельческого Юга». Кстати, этот иронический план ни в коем случае нельзя игнорировать, читая роман Юрия Забелло.
Но есть и ещё одна разновидность ностальгии, о которой нельзя не упомянуть в нашем разговоре. Это тоска по иным временам. Признайтесь, кому из нас не хотелось порой родиться на век—другой раньше или позже? У кого-то это было мимолётное желание, для иных оно может стать непреходящей тоской. Движимые именно этим чувством, покидают свой неуютный XXII век герои блестящего рассказа Альфреда Бестера «Феномен исчезновения». Побуждает их к бегству в прошлое не только неприятие своего века, но и стремление очутиться именно в тех обстоятельствах места и времени, лучше которых и представить себе нельзя. Для одного это Рим Цезаря— для другого — викторианская Англия, для третьего — Соединённые Штаты начала XX столетия. Но при всей притягательности этих эпох, каждая из них чем-то и не устраивает. В Древнем Риме, к примеру, не было ни сигарет «Мальборо», ни прекрасного вина «Лакрима Кристи». И потому герои достраивают, доусовершенствуют избранные ими для себя миры по собственному вкусу и разумению.
Именно движимый подобной ностальгией, перелицовывает в романе Юрия Забелло Священное Писание организатор исхода плантаторов с Земли Джошуа Пендергаст. Его тоже властно манит идеализированное прошлое, которое, правда, надо чуть-чуть подправить, чтобы оно стало подлинно идеальным.
И напоследок мне хочется сказать ещё об одном, может быть, самом главном свойстве утопий, «На карту Земли, на которой не обозначена Утопия, не стоит глядеть, так как карта эта игнорирует страну, к берегам которой неустанно стремится человечество», — писал некогда Оскар Уайльд. Как бы продолжая эту мысль, Свентоховский утверждал: «Желая начертить историю утопии в мельчайших её проявлениях, следовало бы рассказать всю историю человеческой культуры». И со всем этим не согласиться нельзя. Человечеству всегда свойственно было мечтать о мире всеобщего счастья, и сама эта мечта стала важнейшим нравственным ориентиром на пути общественного развития. А ведь именно целеполагание — проецирование на будущее конечного результата этого процесса, идеального состояния — и есть одна из основных функций литературы. Так же, как и вторая — критическая — функция, попытка осветить все, тупики, ловушки и завалы, подстерегающие человечество в его блужданиях по лабиринту истории.
Но при этом нельзя упускать из виду и условности, умозрительности утопии. Она может быть прекрасна