боевую, походную, грозную и печальную одновременно.
Одно песенное слово сын шорника отчего-то выделил среди прочих и пристал к толмачу, когда песня допелась:
– А что такое – орифламма?
Толмач поглядел на мальчишку, как на заговорившую курицу, – с удивлением и сожалением.
– Никогда, – сказал толмач. – Никогда не узнавать тебе, маленькая посконская быдла, что такое есть орифламма.
Он повернулся к слугам и заговорил на чужом языке, отчего те вновь развеселились и стали показывать на отрока пальцами.
Стремглав заплакал – чего он уже давно не делал при отцовских вразумлениях – и пошел домой.
Всю ночь он просидел на крыльце, глядя на звезды и повторяя про себя:
– Орифламма, орифламма, орифламма…
За чужим словом открывался ему и чужой мир, где если бьют – так только за дело, и всегда можно дать сдачи, где не приходится склоняться над смрадной бочкой и тискать в руках осклизлую кожу, где…
Он еще не знал, что это за мир, но чуял, что именно там его место.
Едва рассвело, послышались чужеземные приказы и грохотание доспехов – всадники собирались в путь.
Стремглав проводил их до околицы, глянул в последний раз на сверкающие латы, тяжелые мечи и разноцветные перья на шлемах, на невиданные ранее продолговатые щиты с изображениями несуществующих зверей…
Отца он разбудил сам, не дожидаясь обычных воплей и обид.
– Батюшка, – сказал Стремглав, глядя на прогнившие половицы. – Дайте, батюшка, Стригуна.
– Для чего тебе конь, бездельник? – не понял родитель. – Да тебя не брагой ли вчерашние бродяги угостили? Ну, ты у меня дождешься, ешь твою плешь…
– Ешьте свою, батя, – дешевле обойдется, – посоветовал сын.
Пораженный шорник спустил босые лапы на пол.
– Ты что, сынок, с дуба сорвался? Я тебя сейчас в разум приводить буду… Знаки эти самые ставить, твое величество…
– Не придется, отец, – сказал Стремглав. – Нечем.
Шорник ахнул.
– Неужели ночью эти чуженины все забрали? А ты куда смотрел?
И, не дождавшись ответа, оттолкнул сына, устремляясь к сараю.
Упряжь никто не украл, она как есть была в наличности – только все гужи, вожжи, чересседельники и прочие постромки валялись на полу в виде обрывков.
– Так это ты, дармоед, все изрезал?
– Зачем изрезал? – с достоинством сказал сын. – Руками порвал.
И, покуда родитель беспомощно разевал рот, словно белуга, подцепленная из воды багром, подошел к кадке, в которой кисла очередная воловья шкура, вытащил шкуру и на глазах очумевшего шорника не спеша разодрал на две половины.
– Вот так, батюшка, – просто сказал он.
После чего подошел к лохани с чистой колодезной водой и сполоснул руки.
Шорник хотел было зареветь, но подавился собственным ревом и молча двинулся на сына.
– Не подходите, батюшка, а то я вас убью, – сказал Стремглав. Но шорника было не словами останавливать.
Стремглав оглянулся, прянул в угол и схватил вилы. Отец приближался к нему, страшный, как заживо освежеванный медведь.
В последний миг отрок опомнился, перехватил вилы и ударил отца не зубьями, а черенком – как раз туда, где расходились ребра и начинался живот. Шорник Обух при этом еще успел заметить, что брови у сына прямо на глазах срослись…
Стремглав Обухович вышел из сарая, забросил вилы на крышу, увидел мать, выскочившую на крыльцо.
– Прощайте, мама, – сказал Стремглав. – Не поминайте лихом. Да принесите батюшке воды – он у себя в сарае пить захотел.
– Куда ты, сынок? – спросила мать таким голосом, что Стремглав чуть было не передумал. Но не передумал, а вывел из-под навеса уже с ночи снаряженного гнедого Стригуна.
– Поеду я, мама, орифламму свою искать, – сказал он, потому что разумных объяснений в голове не оказалось.
Он подошел к матери, коротко приобнял ее и вскочил на коня.
Шорник к тому времени отдышался и выполз из сарая.
– Видишь, мать, сынок-то у нас вырос… – сказал он, потирая ладонью ушибленную грудь. Замахнулся