Тогда мы опрометью, не успев ни как следует застегнуться, ни шапки нахлобучить, хорошо еще, если не босиком, сломя голову понесемся из избы. Вопя от радости, мы встретим брата у садовой изгороди — заиндевевшего, с белыми бровями и волосами, румяного, закаленного. О, как он обрадуется, увидев нас! Сцепившись за руки, подпрыгивая, мы ввалимся в избу, и тут начнутся нескончаемые разговоры, рассказы, ликование! Мама принесет редкому гостю поесть — подогретый свекольник, кусочек селедки (в субботу мяса нельзя — пост), еще какие-то лакомства. А мы жадно будем глядеть на ранец, поставленный в красном углу, под образами, у локтя обедающего брата. Мы знаем, что в ранце — братнины книги, литовские и русские, с занимательнейшими картинками, закапанные чернилами, пахнущие чем-то городским, далеким и неведомым. Здесь его тетрадки, исписанные большими и малыми буквами, разными значками, исчерканные красными чернилами. «Это учитель проверял, сколько ошибок в диктанте», — серьезно скажет Пиюс. Этот учитель кажется нам страшно ученым, вообще необыкновенным. «И поставил мне кол», — скажет Пиюс, показывая нам красную палочку под писаниной.

— А что такое кол? — спрашиваю я, сгорая от любопытства.

— Пойдешь в школу, узнаешь, — говорит Пиюс, отобрав у меня тетрадку и запихивая ее обратно в ранец.

Когда в избу приходит отец и зажигает лампу, начинается самый интересный вечер недели. Пиюс сидит за столом, ученый, чинный, всезнающий. Он вытаскивает из ранца какие-то цветные картинки. Наклеив их на другую бумагу и послюнив палец, он трет прилепленную бумажку. И чудо: картинка отпечаталась на бумаге, будто была на ней нарисована. Иногда Пиюс извлекает из кармана большие темно- коричневые стручки и дает нам попробовать. Стручки называются хлебом святого Иоанна, они на редкость вкусные. Вкусны и фиги, которые в те времена, правда, мы пробовали всего раз-другой.

А какое наслаждение листать книги Пиюса и разглядывать картинки, которые он иногда раскрашивает цветными карандашами! Картинки-то в книгах напечатаны только черной краской, и их надо раскрасить, тогда они куда интереснее. На картинках бывают презанятные вещи: реки, костелы, арапы (это такие чернолицые люди), овцы, волы, гуси, мальчики, бегущие за колесом, девочки, качающие кукол, как наша Забеле или Кастанция. Иногда брат начинает читать книгу, а мы ничего не понимаем, хоть слова звучат красиво.

Петушок, петушок, Золотой гребешок,—

читает брат и объясняет нам, что это значит по-литовски. Все это нам внове.

Но вечер, какой он ни интересный, пробегает быстро. Сон, хочешь или нет, всем нам смежает глаза. Родители тоже с интересом слушают рассказы Пиюса и разглядывают книги и тетради (отец хорошо умел читать по-литовски), однако приходит пора укладываться спать. Это страшно, потому что завтра родители поедут в Любавас, в костел, и увезут Пиюса, которого мы снова не увидим целую неделю, а то и две: иногда учитель задает много чего выучить или написать, и тогда Пиюс в субботу не приходит из Любаваса. Засыпая, мы еще долго слушаем рассказы Пиюса — он спит на лежанке, а мы — тут же в чулане, на кровати.

Неумолимо настает утро. Оно какое-то торжественное, иное, чем обычно. С кухни доносится запах мяса, квашеной капусты.

Мы живо выскакиваем из кровати — не потому, чтоб так уж хотели есть, а потому, что знаем: Пиюс сегодня уезжает. Встает и он — невеселый, озабоченный. Он знает, что его побывка дома кончается, что он снова будет долго среди чужих, что его снова будут ставить на колени на горох и колотить линейкой по ладони, что его тетради учитель исчеркает красными чернилами и внизу поставит кол. Он нам уже с вечера сказал:

— Знайте — если я, уходя, скажу «ку-ку!», значит, в следующую субботу приду, а если «ква!» — то не ждите меня…

Проснувшись спозаранку, я с беспокойством вспоминаю слова брата. Да, страшно, если он, уезжая, крикнет «ква!» — тогда долго не видеть мне моего любимого брата, не пробовать хлеба святого Иоанна, не листать удивительных книг и тетрадей… Когда мы садимся за стол и хлебаем из одной глиняной миски дымящиеся вкусные щи, я то и дело гляжу на Пиюса и вижу, что он едва сдерживает слезы. И у меня самого с трудом лезет кусок в горло!

Мама завязывает в платок сало, каравай хлеба.

— Повезу для Калинаускене, — говорит она. — И гороху положила — пускай сварят, в который день скоромного кушать нельзя. А картошка еще должна быть — в то воскресенье ведь возили…

Пиюс ничего не отвечает. Хоть он и говорил нам, что ему только дома все вкусно, но, кажется, ест он сейчас без всякой охоты.

Наконец позавтракали. Отец ушел закладывать лошадей. Мы слышим — лошадки ржут, сани подъезжают к крыльцу. Мама, уже надевшая ради костела свои благоухающие наряды, вынутые из сундука с приданым, хочет закутать Пиюсу теплым платком уши и голову. Он, как всегда, сопротивляется:

— Баба я, что ли? Чтоб все смеялись, да?

— Погоди, хоть сермягу возьми! — предлагает мама. — Накинешь в санях, а то еще простынешь насмерть в такую стужу…

И она снимает с гвоздя сермягу, в которой отец ездит в лес.

Дверь отворяется, в нее вваливается со двора, облако морозного воздуха, в котором появляется заиндевевшая голова отца.

— Ну, пошли, еще в костел опоздаем, — говорит он.

Пиюс неохотно, словно страшную тяжесть, поднимает с лавки свой ранец. Шагает за мамой. Мы напряженно, тревожно ждем, что же он скажет. Остановившись у самого порога, натягивая на уши треух, он оборачивается, глядит на нас жалобным взглядом и вдруг безнадежно кричит:

— Ква!

Мы — братья и сестры, — услышав это роковое слово, с визгом, вопя на разные голоса, несемся к двери, чтобы догнать Пиюса, задержать его. Но уже поздно. Пиюс за дверью. И тут же раздается цоканье лошадиных копыт по льду — сани выползают со двора.

ГИБЕЛЬ СДОБНОЙ УТКИ

— Господи, господи, опять этот ребенок хворает, — озабоченно говорила мама, стоя в чулане у кровати. — Опять в жару. Не знаю, за что и хвататься…

— А что такому? — успокаивала ее тетя Анастазия. — Такие, коли и помрут, так и будут летать на небеси с ангелочками. Ведь, можно сказать, на такой христианской душеньке-то и греха еще нету. — Она всегда говорила, как по молитвеннику.

— Думалось, в том году краснухой переболел, корью хворал, этим коклюшем сколько времени как маялся, так уже хватит. Да где там! Опять горе…

— Не оспа ли часом, — сказала добросердечная Адомене из деревни Гульбинавас, пришедшая за мотовилом. — Глядите, ребенок весь в сыпухе. А я будто чуяла, что в вашем доме хворый, вот и сахарку прихватила.

Из уголка белого платка (Адомене — чистюля, и вечно от нее пахнет то ли ромашкой, то ли липовым цветом) она вынула два кусочка сахару и положила на подоконник.

— Может, мальчик чайку захочет или так пососать сладенького… — сказала она, и от ее доброго лица, от ее красивого, спокойного выговора мне стало куда лучше. Мне так хочется, чтобы тетя Адомене сидела здесь целый день, чтобы она снова положила на мой разгоряченный лоб прохладную свою руку. Она такая же добрая, как и мама, а иногда кажется даже добрее.

Мне все время не по себе. Изредка ясно различаю маму, тетю Анастазию, братьев, которых ко мне не

Вы читаете Весенняя река
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×