Гутьерес водрузил на стол свою пузатую бутылку. Широкий луч сентябрьского солнца пышно преломился в рубиновом вине. Сервантес тоскливо смотрел на это великолепие.

После ухода друга он продолжал праздно сидеть посреди комнаты. К нему врывалось жужжание сумасбродного дома печали.

В этом верхнем этаже помещались апартаменты директора-арендатора. Остальные комнаты он сдавал. Немногочисленных жильцов заботливо обслуживали. Они здесь жили как в очень порядочной гостинице.

Немного погодя появился служитель, принесший письменный прибор и пачку гербовой бумаги.

— По распоряжению только что ушедшего господина! Для заявления начальству. Ваша милость постарается не позабыть об этом!

Сервантес кивнул.

— Если что-либо потребуется, ваша милость благоволит лишь подойти к двери и ударить в ладоши. На ужин сегодня угорь и коровий язык под перцовым соусом. Но есть и другие блюда.

Сервантес тотчас же послушно уселся за бумагу и окунул перо. Нет никакого сомнения: долговой арест будет снят. Ошибка слишком уж очевидна. Ну, а дальше что? Что выиграет он, оставив за спиной трое ворот и вновь очутившись на улицах Севильи?..

С канцелярскими росчерками и завитушками тщательно вывел он:

«Господину Президенту Королевской Высшей счетной палаты в Мадриде».

Но и только. Дальше дело не пошло. Случайно взгляд его уперся в зеркало, низко висевшее над столом. Это было дешевое зеркало, изготовленное не из стекла, а из полированной жести, треугольное, с широким верхом и книзу заостренное, в раме из красного дерева. Сервантес всмотрелся в себя. Силы небесные, так вот он каков! Давно ли еще золотились его бородка и длинные ниспадающие усы? Теперь они стали тускло-серебряными. А эти длинные, глубокие, вялые складки подле носа. Рот…

Он полюбовался на свои зубы. Хорошо, если оставалось восемь или десять, да и те не желали встречаться попарно при жевании, каждый предпочитал горделивое одиночество. О прежнем напоминали одни лишь глаза, в которых еще ютилась упрямая жизнь. Но остальное…

Отражение в скверном зеркале к тому же еще чересчур удлинялось жалостно и смехотворно. Он уже много месяцев не видел своего лица и теперь обретал меланхолическое удовольствие в его изучении. Так вот что оставила ему жизнь! Почти бессознательно начал он чертить, рисовать. Он неуверенно зарисовывал себя самого на канцелярском листе. Он набросал свое лицо, худое и угловатое, преувеличенно длинное и непомерно горбоносое. Послать такой портрет президенту палаты было бы выразительней всяких слов. Хорошо бы изобразить себя верхом на муле — выезжающим каменистой дорогой на проклятую службу, с зажатым под локтем жезлом.

Он нарисовал и это. Ему понравилось. Получился, правда, не правительственный сытый мул с огненными глазами. Получился убогий, истощенный лошадиный скелет. На скелете царственно высилось тощее тело всадника, уныло свесив нескончаемые ноги. Посох, зажатый под локтем, изобразил он не с округленным увенчивающим набалдашником, но заострил и выбросил его вперед, как копье.

К копью и остальное вооружение. Он украсил себя родом панцыря и шлемоподобным сооружением без забрала. Теперь еще шпоры к сапогам, громадные колеса. Полюбуйтесь, господа из счетной палаты: вот какой рыцарь выехал во имя ваших касс на грабеж в обескровленной стране.

Рыцарь! Наконец-то привелось ему слезть с коня и расположиться на отдых в тюрьме. Наконец-то был у него досуг.

Странное довольство овладело им… Добрый Гутьерес, как превосходно он все это устроил! Должен же человек хоть раз всмотреться в себя самого, прежде чем сойдет в могилу, которая, быть может, не за горами.

Он принялся расхаживать взад и вперед по просторной комнате, силясь разобраться в прошедшем, привести его в ясность.

Но оно было чересчур велико. Все спутывалось и переплеталось. Неразличимая зыбь надежды, решимости и разочарования, нового порыва, нового разочарования. «Церковь, море, дворец» — иллюзия и разочарования. Мелкий исполнитель, живодер, кого все проклинают, кого крестьяне забрасывают камнями! Как часто он верил, что держит в руке золото, а когда разжимал пальцы, видел грязь на ладони. Посреди комнаты встала венецианка Гина с коварной усмешкой на белом лице. Письмо Дэн Хуана Австрийского Счастливейшая надежда его юности — приговор, обрекший его на долгое рабство. Иллюзия, иллюзия! И дальше в путь, пока не состарился и не окостенел, с вечными призраками перед глазами, с призраком счастья, с призраком свободы. Разочарование, разочарование! Ах, как ужасен был его облик. Низость судила того, кто жил в мечтах.

В комнате стемнело. Он этого не заметил. Сторож поставил ему еду. Он к ней не притронулся. Он безысходно блуждал по своим годам. Вновь и вновь влачился он по изведанным дорогам; рыцарю казалось, что он едет сам себе навстречу, как призрак. Иллюзия и мечта! Мечта об индийских постах правителя или судьи. Давно изменившая мечта о поэтической славе. Мечта о сельском мире в манчской деревне…

Но здесь он запнулся. Воспоминание о днях в Эскивиас всегда наполняло его смутным стыдом. Давно не показывался он на глаза Каталине, хотя она растила его ребенка. Его ребенок — иллюзия и этот ребенок. Теперь он увидел Каталину с ее книгами. Она сидела на полу, зарывшись во все эти потрепанные тома, полные благородной бессмыслицы, в которую она верила. Увидел сотни тысяч Каталин в обширной стране, насыщающихся химерами, последним сумасбродным отзвуком великого прошлого. Всеми этими Оливантами и Кларианами, чье ослепительное оружие повергает на землю великанов и волшебников. Не таков был его герой.

Его герой… Он подошел к столу. При зыбком свете огарка вгляделся в свой неискусный рисунок. Нет, его рыцарь — не прелестный юноша, не розовый херувим. Он бодрый костлявый старик, немножко одуревший от общения со всеми этими полузабытыми призраками. Разве не великолепно было бы отправить такого по свету, с верой, что не прошли еще рыцарские времена? Какими безумными и горькими шутками будет овеян каждый его шаг, когда он поедет на своей костлявой кляче по нынешней Испании, по той же бедной Манчи, где крестьяне сокрушаются о цене куриного яйца. Когда он будет непрестанно кидаться в бой за честь и спасение невинности — трогательный сумасброд, вечно мечтающий схватить то, что вечно улетает и тает. И всюду он получает побои, и падает и снова встает, и едет дальше, чуждый разочарования, устремив застывший стариковский взгляд навстречу неугасимому сверканию иллюзии…

Внизу прозвучал ночной троекратный возглас: запирали ворота. Послышались хныкающие молитвы. Они пробивались сквозь пол и стены, весь дом тихо дребезжал от тысячеголосой шарманки отверженных. Он ничего больше не слышал. Он схватил перо.

На листке с обращением к президенту, непосредственно под нацарапанным рисунком, начал он писать:

«В некоей деревне Манчи, имени которой мне не хочется упоминать, не очень давно жил один идальго. Он был из тех, что имеют родовое копье, древний щит, тощую клячу и борзую собаку…»

ЭСКУРИАЛ

Пахло тлением.

В окно жаркой опочивальни дышал сентябрьский день. Курился ладан. Но запах смерти упорствовал. Неделями распадалась и таяла еще дышащая плоть короля Филиппа.

Он был худ, как скелет. Но на тело, местами чудовищно раздутое и остеклененное водянкой, невыносимо было смотреть. Из его раскрытых нарывающих ран натекали, что ни день, полные чаши гноя. Уже невозможно было его бинтовать, мыть, прикасаться к нему. Пришлось просверлить под ним ложе. Он

Вы читаете Сервантес
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×