воздухах!
В прошлую субботу, садясь в машину, Борис словно бы почуял. (Сожители очень чутки.) Он глянул вдоль забора и — сразу, недобро — стрельнул взглядом в нашу сторону. «Эй, мужики. Опять вы здесь!.. Ну- ка топайте дальше!» Он, конечно, предполагал самое простое: два поддающих старикана. С портвейном. Не нашли себе местечка получше!
А Бориса поддержал появившийся из полутьмы Серг-Сергеич.
— Опять оба здесь?.. Шумно от вас!.. Идите на ту скамейку.
Этот мрачный Серг-Сергеич нас тоже гоняет. Его дом рядом.
— Да мы обсуждаем... Сергеич! Мы ж тихо!
— Там и обсуждайте. И вообще — не мельтешите здесь. Не засвечивайте!
То есть не засвечивать его дом — место, где мы покупаем выпивку (когда уже затемно и магазинчик закрыт).
— Ладно, Сергеич, — сказали мы покладисто. — Линяем... Но вынеси нам еще портвешку. Мы наскребем. Мы найдем, чтоб без сдачи.
— Одну?
— Одну! Одну!
— Смотрите. А то спать ложусь.
Скамейка под уличной сиренью, на которую мы с Иванычем пересели, шаткая. Но обзор с нее ничуть не хуже... Хотя и вполоборота, виден фасад и весь левый бок (левый фланг) дома Сусековых. Панорама... Как заснувший вражеский лагерь.
Окна к ночи прочитывались легко... У Бориса и красивой Вики темно (уже легли).
Темно у ее стариков. (Викины старики ложатся раньше всех.)
Темна и кухня...
И только у красноносой тети теплился ночничок. «Читает», — буркнул Иваныч. Похоже, что и правда бедной женщине взаперти навязывали книгу за книгой. (Нет, нет, это не телевизор. Это именно чтение... Окна все расскажут.) Как-то поутру ей несли (мы приметили) целую связку чтива. Несомненно же с умыслом... Вперед, Глебовна! Читай и читай очередную постылую книжонку. Чтобы забыться.
Уже с утра мы отмечали темные круги под ее глазами. (Едва она мелькала в окне... Не только же ее нос.) И какие набрякшие круги! И скучный взгляд. Может, она попросту больна?..
Ко мне, недоверчивому, Петр Иваныч в ту же субботу подвел заикающегося типа, что жил у самой станции. Заика будто бы неплохо знал все семейство Сусековых... Знал не по нынешней дачной, а еще по московской жизни.
— Вот он тебе подтвердит про ее нос. Любит, любит она винишко!.. Пьет.
И заика кивнул:
— К-к-как губка.
Во тьме, вечером — и по-тихому — пробраться в дом! К ней!.. Когда светит только единственное ее окошко... Во всяком приманчивом плане есть фишка: ее и тычут пальцем вперед. У нас главенствовала бутылка, которую Глебовне надо показать чуть ли не с порога. Дать ей понять сразу. Как только войдешь к ней в комнату (и как только она отложит в сторонку читаемую книгу и подымет на вошедшего глаза). Поздороваться, конечно. Извиниться, конечно. И как бы случайно встряхнуть, чтоб в бутылке булькнуло. Звук — это важно. Звук пробивает подсознание.
Я, правда, опять высказал свое сомнение — есть, мол, название:
В наших сердцах (это важно!) билось сострадание. Мы жалели ее! Однако ни мне, ни Иванычу как-то не приходило в голову, что может подуматься зрелой даме, когда в полутьме (ближе к ночи) она увидит одного из нас, тихо крадущегося к ней. С портвейном в руках... Когда в своей спаленке она увидит вдруг занюханного старикана, криво улыбающегося и под сильным шофе.
Сначала с нами, третьим стариком, был в намеченный вечер Василий Гудков. Но этот очень скоро уронил голову себе на колени. (К нашим замыслам он отношения, конечно, не имел. Просто пьянь.) Он было всхрапнул, когда раздался вопль его жены: «Васек! Васи-иилий!.. Где ты шляешься!» — тут же Гудков со скамейки поднялся и довольно резво ушел. Мы с Иванычем выпили еще... Молча курили.
Небо было никакое. Ни луны, ни звезды... А Иваныч уже тыкал пальцем вперед. Уже показывал мне рукой на единственное светлое в том доме оконце — Иваныч, я вдруг заметил, был в сильном возбуждении. Он даже трясся от сочувствия. Сколько, мол, дней и ночей
Петр Иваныч забыл, что когда-то уже рассказывал мне, хвастал, что у него есть замечательная монета, без промаха выпадающая каждый раз решкой. (Так что он нацелился идти к Глебовне сам. Это как дважды два. Вот откуда его трясун. Его возбуждение!) Но выпал орел. Иваныч охнул. И такая долгая-долгая пауза... И как теперь?..
Не могу сказать, что я обрадовался или там растерялся. Нет. Я не ожидал, вот и все. А Иваныч только подавленно буркнул:
— Иди.
А затем Петр Иваныч уже ровным голосом (скрыл огорчение) мне говорил: «А что?.. Она сейчас сидит и скучает. Иди... Все спят. Борис уехал на озера. Чего тебе еще?» — безликий был его голос.
Я произнес: «Ладно. Пусть бы так... Но бутылки-то нет». А Иваныч завел руку под скамейку и извлек оттуда, из травы, портвейн. С еще одним горьким вздохом. Держи...
Мне бы отспорить, мне бы сказать про его монету
Тем окончательнее вышло, что и одет на выход я был в тот вечер (уже в ночь) лучше его — приличный пиджак, свежая рубашка!
Иваныч шел со мной шаг в шаг. Все нервничал. (Когда я открывал калитку, он глотал слюну.) Но в саду я уже был один.
Я еле двигался... Вверху, на втором этаже, спали их старики. И помню, как смиренно подумалось — почему бы не пойти сразу к ним? (Мое место там). Мне бы просто поспать. Мне бы с ними. Где-нибудь там, на втором, как раз и ждет меня теплое вонюченькое стариковское одеялко!
Но был на первом... Когда в темноте я прошагал вперед — там угол и оказалась почему-то кухонная плита. Кухни здесь (по расположению левой стороны) план наш не предусматривал. Откуда-то появилась лишняя комната. Я недоумевал... Вышагивал осторожно. (Я ведь еще и бутылку нес.) Уже должен был выйти в большую комнату с хорошей мебелью.
Но вот (пусть с другой стороны!) я увидел заветную дверь. Ага!.. Вот она дверь... на восточную сторону! Столь манившая нас с Иванычем (в разговорах), она была шагах в пяти. Не более чем в пяти- шести... Дверь с тонкой, тончайшей полоской света внизу. За ней (за дверью) читающая Глебовна. Без единой капли спиртного. Узница... Сердце мое стучало.
Пять-шесть шагов в темноте — не пустяк. Именно из-за яркости этой полоски света под манящей дверью я ничего не видел. Ни на чуть! Первый шаг... Полоска-бритва распиливала мои глаза пополам. Но уже второй шаг неверный. Меня качнуло в сторону... Качнуло сильнее... не устояв на ногах, я с маху уселся на что-то чрезвычайно мягкое.