оставался один (что мне очень нравилось) и играл во врача. Лечить приходилось медведя — больше было некого. На протяжении года, наверно, я прослушивал его, назначал инъекции и сам же выполнял предписание. (Если бы мне доверили ланцет, я бы, конечно, вскрыл зверя, и он прожил бы еще меньше.) Вакцина представляла из себя воду — в чистом виде либо подкрашенную акварелью. Уколы делались по- настоящему, иногда по нескольку раз в день. В результате опилки распухли от влаги, медведь заболел внутренним гниением, и продолжающиеся инъекции только ускорили его конец.

Советских яслей я так и не хлебнул — спасали деревенские нянечки. А вот в детский сад меня все-таки отправили — по-моему, не удавалось найти очередную, а все предыдущие выходили замуж с пугающей скоростью. Помню, пришла наниматься какая-то пожилая тетка, и очень она мне не понравилась. Я не мог объяснить, чем именно, и вышел даже скандал с мамой — она считала, что я капризничаю. А прав оказался я — тетка исчезла на следующий день с нашими чайными ложечками.

Я помню, как меня впервые вели в детский сад. Точнее, меня несли. Несла меня баба Маня, которая работала судебно-медицинским экспертом и патологоанатомом на Петровке, 38, характер имела железный и в нашем доме была безусловным командиром. Не исключено, что именно она решила отправить меня в детсад — приучать к общественной жизни. Спорить с ней было бессмысленно, тем не менее я ревел всю дорогу, умолял не отдавать меня в детсад и, как только баба Маня пыталась опустить меня на землю, разворачивался и бежал в сторону дома.

Я вообще не мог оторваться от дома до тринадцати лет — в пионерлагере я прорыдал весь месяц. Потом исполнилось четырнадцать, и вдруг все прошло. Странно, что это была тоска не по родителям, а именно по дому — находясь дома, я, например, очень любил оставаться один, пока все были на работе — можно было лазить по взрослым ящикам в комоде, смотреть всякие интересные штуки. Говорят, собаки сильнее скучают по дому, чем по хозяевам.

Детсад находился неподалеку — прямо у Александровского сада, в доме, где в свое время проживала Инесса Арманд. Внутри были высокие сводчатые потолки, воспитательница Жанна Андреевна и неправильный запах. Пахло чем-то медицинским и очень недомашним. Этот запах и отчаяние оттого, что я должен слушаться весь день не маму и папу, а какую-то Жанну Андреевну, преследовали меня все полгода, пока меня туда водили.

По истечении полугода из детсада меня вытурили. И вот почему.

Больше всего на свете я тогда ненавидел есть. Наверно, потому что меня все время нещадно пичкали чем-то полезным. В доме у нас никогда не относились к еде как к удовольствию — подход был исключительно медицинский, готовили по необходимости и, в общем, невкусно (Исключение составляли Новый год и дни рождения, когда вертелись всякие салаты — обязательный оливье, лосось из банки с рисом и майонезом, свекла с чесноком, печень трески с яйцом и луком, и было очень здорово наутро после гостей залезть в холодильник и приобщиться ко вчерашнему взрослому празднику. Но бывало это три раза в году.)

Мама со своим сливочным маслом, няня с творогом в одной руке и будильником в другой — все это было ужасно. Но это все-таки был дом — с индивидуальным подходом (ко мне) и с человеческим началом. А тут я попал в советское учреждение, где все должны были быть как все. Прием пищи превратился во что-то вообще невообразимое.

Во-первых, пища была нехороша. Не в смысле, скажем, несвежести — она была приготовлена с большой нелюбовью к тем, кто ее должен был есть. Обязательной дозой рыбьего жира поливали второе (не давать же каждому с ложечки, в самом деле). От запаха рыбьего жира меня рвет до сих пор.

Со сливочным маслом поступали еще лучше — его клали каждому в стакан кофе с молоком или какао (странно, что не в чай), оно там таяло и плавало сверху прозрачной желтой блямбой. Добраться до кофе, не хлебнув при этом масла, было невозможно. Вы хорошо представляете себе вкус этого продукта? Скоро я насобачился быстро, пока Жанна Андреевна отвернулась, вычерпывать масло ложкой и сливать под стол (ложку надо было незаметно оставить, когда убирали тарелки от супа).

С котлетами было сложнее. Сброс их под стол не проходил — за этим делом меня поймали, я был наказан, и после этого следили за мной пристально (насколько это было возможно в условиях одна воспитательница на двадцать детей). И тогда я придумал и отработал другую тактику. Я поддевал ненавистную котлету на вилку и резким движением отправлял ее в полет через голову — на шкаф, который стоял за моей спиной. Шкаф был очень высокий, и даже Жанна Андреевна не могла заглянуть на его крышу. Операция по метанию котлеты занимала доли секунды, и не промахнулся я ни разу.

Где-то через месяц в столовой запахло покойником, но Долго еще работницы детсада не могли понять, в чем дело.

Избавившись от котлеты, я обреченно сидел над макаронами, с которыми ничего уже нельзя было поделать: всех уводили на мертвый час, а я должен был очистить тарелку, я набивал макароны за щеки, как хомяк, и запросто мог прийти вечером домой с полными от обеда защечными мешками.

Иногда, оставаясь в столовой один, я пел — от ужаса и безысходности. Благодаря высоким сводам в столовой была потрясающая акустика — как в церкви.

Все это не могло не закончиться. На шкафу обнаружили склад позеленевших котлет, меня вычислили, я был с позором изгнан из детского сада, и мучениям моим пришел конец.

До школы оставался целый год, и меня отдали «в группу». Это было частное предприятие, содержала его милейшая еврейская старушка Мария Моисеевна.

Выглядело это так. Утром нас, детей (а было нас человек семь-восемь), родители приводили на Гоголевский бульвар, где Мария Моисеевна ждала нас, сидя на лавочке. Каждый приносил с собой бидончик с обедом. Мы гуляли на бульваре до полудня, потом Мария Моисеевна вела нас к себе домой (она жила в большой старой квартире на Арбате, ходу было пять минут). Там она разогревала каждому его обед, кормила нас и укладывала на мертвый час — у кого была кровать, у кого — кушетка, у кого — раскладушка. В пять часов мы вставали, пили чай, и Мария Моисеевна выводила нас на бульвар — к той же лавочке, откуда нас и разбирали спешащие с работы родители.

Конечно, это был совсем не детский сад. Никто на нас не орал, Мария Моисеевна была доброй, уютной и вообще не повышала голоса, в квартире ее замечательно пахло и похожа она была на комнату наших соседей Герзонов, где я любил бывать, а еда из бидончика являла собой ту частичку дома, которая не давала успеть по нему соскучиться. Поэтому тоска меня не мучила, под лавочкой Гоголевского бульвара мы играли в капитана Немо, и под-лавочное пространство было — Наутилус. (К тому времени баба Маня уже подарила мне полное собрание сочинений Жюля Верна в двенадцати томах в великолепном ароматном сером коленкоре. Она думала — на вырост, но я кинулся их читать тут же. Я рано научился читать.)

В конце бульвара вокруг памятника Гоголю стоят четыре фонарных столба. Каждый столб упирается в шар, а шар лежит на львиных спинах. Между передними лапами львов существует маленькая наклонная поверхность — как горка для катания. Помню, я очень любил этих львов и скатывался с горки на заднице бессчетное количество раз. Недавно я пробегал мимо памятника, остановился и подошел к одному из львов. Знаете, какой величины эта горка?

Отношение к Богу складывалось постепенно. Семья наша была отнюдь не религиозная, включая бабушек-атеисток, поэтому разъяснительной работы со мной не вел никто. Церковь в детстве ощущал как что-то неизвестное, возможно, не лишенное интереса, но практически запретное. Ощущение запрета исходило не от родителей, конечно, а от советской атмосферы в целом.

Наверно, если бы у меня тогда возникло желание пойти и посмотреть, что это такое, никто запрещать бы мне это не стал — сводили бы и показали. Но желания не возникало. Впервые в храме оказался уже учась в шестом классе, когда с родителями поехал на теплоходе по Ладоге и Онеге. Деревянные церкви Севера производили впечатление, но скорее художественное. (Может быть, я смотрел на них глазами отца, а он, конечно, восхищался ими как архитектор.) К тому же, лишенные иконостасов и пребывавшие в состоянии застывшего полуремонта, они и напоминали скорее памятники архитектуры, чем живые храмы.

Дома у нас стояла фарфоровая туристическая статуэтка Будды — улыбающийся лысый дядька с длинными ушами и толстым голым животиком. Отец привез его из какой-то командировки. Я не знал, что это Будда, и про себя звал его Аллах. Перед тем как уснуть, лежа в постели, я каждый вечер мысленно вел с ним диалоги, обсуждая поступки, совершенные в течение дня. При этом Аллах располагался где-то надо мной — не скажу, что в небе, но определенно выше, чем я, и беседовать приходилось, глядя вверх. Тон

Вы читаете Сам овца
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×