собрался и пошел. А жук, тот самый, на котором я кончил, остался лежать, помахивая ножками (что, собственно говоря, мне было уже все равно, как будто я потерял охоту к этой игре, но я знал, что это равнодушие навязано мне обстоятельствами, и я нес его в себе, как чужую вещь).

* * *

[...] Количество! Количество! Я должен был отречься от справедливости, от морали, от человечности — поскольку не мог справиться с количеством. Их было слишком много. Прошу прощения! Но это равно утверждению, что нравственность невозможна. Ни больше, ни меньше. Поскольку нравственность должна быть такой же самой по отношению ко всем, в противном случае она становится несправедливой, то есть безнравственной. Но это количество, эта громада количества сконцентрировалась на одной единственной букашке, которую я не спас, на которой я прервал свою деятельность. Почему именно она, а не другая? Почему именно она должна платить за то, что их миллионы?

Мое милосердие, оканчивающееся как раз в этот момент, неизвестно почему именно на этой букашке, на такой же, как и все остальные. Что-то есть невыносимое, неприемлемое в этой неожиданно сконкретизировавшейся бесконечности — почему именно она? — почему она?... В ходе обдумывания этого вопроса мое самочувствие становится каким-то странным, у меня такое впечатление, как будто моя нравственность становится ограниченной... и фрагментарной... и произвольной... и несправедливой... нравственностью, которая (не знаю, ясно ли) по природе своей не целостная, а зернистая.

* * *

Эвкалиптовая аллея до самого конца, в сумерках под знаком двух беспокойных мыслей. 1. Что природа перестает быть для нас природой в прежнем значении этого слова (когда она была гармонией и спокойствием). 2. Что человек перестает быть человеком в прежнем значении этого слова (когда я ощущал себя гармонической частичкой природы).

Час заката невероятен... это столь незаметное и в то же время неумолимое ускользание формы... Ему предшествует момент огромной выразительности, как будто форма сопротивляется, не желая отступать — и эта выразительность всегда трагична, яростна, даже самозабвенна. После этой минуты, когда предмет становится собой в высшей степени, конкретный, одинокий и приговоренный сам к себе, лишенный игры светотени, в которой он до сих пор купался, настает растущее неуловимое ослабление, испарение материи, соединяются линии и пятна, вызывая мучительное расползание. Контур не сопротивляется, очертания, умирая, становятся трудноуловимыми, непонятными, всеобщее отступление, поворот, попадание во все возрастающую зависимость... перед приходом темноты формы еще раз обостряются, наливаются силой, но на сей раз не той силой, что мы видим, а той, что мы о них знаем — это крик, провозглашающий их присутствие, всего лишь теоретический крик... потом все перемешивается, чернота лезет из дыр, сгущается в пространстве и материя становится темнотой. Ничего. Ночь.

Домой я возвращался ощупью. Я шел вперед решительно и твердо, погруженный в невиденье, с полной уверенностью, что я демон, анти-конь, анти-дерево, анти-природа, существо неизвестно откуда, пришелец, иностранец, чужак. Явление не от мира сего. Из другого мира. Мира людей.

Я возвращался, не имея понятия, не затаилась ли поблизости ужасная собака, хватающая за горло, припирающая к стене... Пока что хватит.

* * *

Быть с природой или быть против природы? Эта мысль — что человек противостоит природе, является чем-то вне ее и находится в оппозиции к ней — вскоре перестанет быть мыслью элитарной. Она дойдет даже до мужика. Пронзит весь род людской, сверху донизу. И что тогда? Когда исчерпаются последние резервы «натуральности», те, что внизу?

* * *

Несколько дней назад я приехал в Тандиль и поселился в гостинице «Континенталь». Тандиль — городок с 70 000 жителей, среди невысоких, утыканных камнями гор, похожих на крепости — а приехал я сюда, потому что весна, и чтобы до конца истребить микробы азиатского гриппа.

Вчера я недорого снял шикарную квартиру, почти что в пригороде, у подножья горы, там, где стоят большие каменные ворота и где парк соединяется с хвойно-эвкалиптовым лесом. В широко распахнутое утреннему солнцу окно вижу в котловине Тандиль, как на тарелке — домик тонет в нежных каскадах пальм, апельсиновых деревьев, сосен, эвкалиптов, глициний, разнообразнейших подстриженных кустов и удивительных кактусов. Эти каскады, ниспадая волнами, подходят к городу, а сзади — высокая стена темных сосен взбирается почти к вершине, на которой стоит замок-кондитерская. Ничего не видел более весеннего и цветущего, расцветшего, рассвеченного. А горы, окружающие город — сухие, голые, скалистые, утыканные огромными камнями, выглядели как цоколи, как доисторические бастионы, платформы и развалины. Амфитеатр.

Передо мною Тандиль — на расстоянии трехсот метров — как на ладони. Это не какой-нибудь там курорт с гостиницами, туристами, это обычный провинциальный город. Я чищу зубы под солнцем, вдыхаю аромат цветов и думаю, как попасть в город, от которого меня отговаривали. «В Тандиле со скуки умрешь».

Чудесный завтрак в маленькой кофейне, парящей над садами — а ведь вроде ничего особенного: кофе и два яйца, но выкупанные в цветенье! — после чего я вышел в город, и квадраты, прямоугольники ослепительно белых с плоскими крышами домов, резкие провалы, сохнущее белье, под стеной — мотоцикл, и взрывающаяся зеленью площадь, большая, ровная. Я иду под жарким солнцем и в холодном воздухе весны. Люди. Лица. Это было одно и то же лицо, идущее за чем-то, что-то устраивающее, хлопотливое, неспешное, благородно спокойное... «В Тандиле со скуки умрешь».

На одном из зданий я увидел табличку: «Нуэва Эра, ежедневная газета». Зашел. Представился редактору, но говорить мне не хотелось, я был погружен в мечты, и потому отвечал не слишком радостно. Сказал ему, что я un escritor extranjero и спросил, есть ли в Тандиле интеллигентные люди, с которыми стоит познакомиться.

— Что? — отреагировал обиженный редактор. — Интеллигенции у нас хватает! Культурная жизнь богатая, одних только художников около семидесяти. А литераторы? Ну как же, Кортес — наш, это имя, он в столичной прессе публикуется...

Мы позвонили ему, и я договорился на завтра. Остаток дня я провел, бродя по Тандилю. Угол улицы. На углу стоит упитанный владелец чего-то там, в шляпе, рядом — два солдата, чуть дальше — женщина на седьмом месяце и тележка с бакалеей, прикрытой газетами, продавец блаженно спит на лавке. Громкоговоритель поет «Ты взяла меня в плен, черноока...» И я доканчиваю музыкальную фразу: «А в Тандиле со скуки умрешь». Смуглый господин в высоких ботинках и шапке.

* * *

Тандиль выглядит отсюда, с горы, как окруженный прадавней историей — потрескавшиеся каменные горы. Под солнцем, в деревьях и цветах, я съел роскошный завтрак.

Но чувствую себя неуверенно, меня тревожит эта неизвестная жизнь... Иду в «Centra Popular» — где я условился встретиться с Кортесом. Это приличная библиотека, 20 000 томов, в глубине маленькая комнатка, в которой проходит какой-то культурный вечер, но, когда я подошел, собрание закончилось и Кортес представил меня публике. После пяти минут разговора я уже в курсе: Кортес — коммунист-идеалист, благородный мечтатель, полон благих намерений, доброжелательный, человечный, та пятнадцатилетняя девочка — не девочка, а двадцати с лишним лет жена того молодого человека, тоже обработанного Марксом идеалиста, зато секретарша — католичка, а похожий на Рембрандта третий господин — вообще воинствующий католик. Их объединила вера.

Обо мне они никогда не слышали. Что поделаешь — провинция. Но это склоняет меня к осторожности. Я уже знаю, какой придерживаться тактики в этих обстоятельствах — и я не совершу той ошибки, чтобы рекламировать себя, напротив, я веду себя так, как будто я им прекрасно известен, и только тоном, формой обозначаю мою Европу — эта манера вести беседу должна быть пикантной, небрежной, бесцеремонной, с

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×