служит мне утешением, которое стоит величайшей из утех. Я вижу, как ты мучаешься, бедный мой Рафаэлло, пока я медлю, но я что-то заболтался… Покончим с этим быстрее!

Лезвие поползло вверх по горлу, задержалось на яремной вене и провело кровавую черту на щеке. Дель Гарбо завопил изо всех оставшихся сил, когда оно проткнуло левый глаз. Он потерял сознание раньше, чем стилет погрузился в другой глаз.

Однако, когда один из палачей вылил ему на лицо кувшин ледяной воды, его тело содрогнулось.

— Ну так что же, Рафаэлло, — продолжал монах медоточивым голосом, — где ты его спрятал? Мы перерыли твою мастерскую, и все впустую. Скажи мне, и это благословенное лезвие унесет тебя далеко от грешного мира.

Дель Гарбо чувствовал себя так близко к смерти, что ни за что бы не упустил возможность обрести покой.

— Книга… — прошептал он, немного поколебавшись.

— В книге? Какой?

— Данте.

— Отлично, но не хватает еще одной мелочи, не так ли, Рафаэлло?

— Библиотека… Медичи…

Рыдание прервало его речь. Монах смотрел на него еще несколько мгновений, а затем произнес те слова, которых дель Гарбо ждал целую вечность:

— Благодарю тебя, Рафаэлло. Твои страдания в этой жизни закончены. Покойся с миром, сын мой.

В тот самый миг, когда клинок вошел ему меж ребер и пронзил сердце, к Рафаэлло дель Гарбо пришло озарение. Мадонна, которую ему никак не удавалось написать, явилась к нему сияющим видением от нежного цвета лица до искусных теней, которые он стремился придать складкам ее одежды.

Кровавые слезы потекли из его пустых глазниц.

2

Первым, кому сообщили новость, был Руберто Малатеста. Колокола церкви Санта-Кроче как раз прозвонили к заутрене, когда он вышел из дома. Он не ожидал, что на улице его встретит такой пронизывающий холод, и содрогнулся, несмотря на теплый плащ, который предусмотрительно надел поверх камзола. Что ни говори, а весна в этом месяце апреле 1498 года припозднилась.

Ему не терпелось добраться до места, и он прибавил шагу. Проходя мимо крытого рынка, удивился, видя его таким безлюдным. Мало у кого из флорентийцев хватило решимости выйти под мелкий дождик, который моросил над городом всю неделю без перерыва.

Погода столь же безотрадная, как и состояние казны республики, думал Малатеста, идя по пустым рядам. Он посмотрел на почти голые прилавки. Караваи дрянного хлеба да пучки моркови и чахлые луковицы. Сколь жалким выглядело то место, которое всего несколькими годами раньше сверкало яркими красками и утопало в изобилии снеди, привезенной из богатых соседних селений.

Теперь все изменилось. Десять лет непрерывной войны превратили Италию в руины. Отданная на разграбление ордам праздношатающихся наемников, Тоскана стала свидетельницей того, как урожай разворовывали прежде, чем успевали убрать.

Флоренция, гордившаяся в прежние времена тем, что торговала своими винами и зерном со всем полуостровом, получая взамен лучшую парчу и тончайшие шелка, страдала теперь так же, как и ее соперницы. Из-за нехватки денег фасады дворцов грозили превратиться в развалины. Художники, чьи славные имена гремели по всей Европе, отправились искать счастья в более благодатные края.

Хуже всего было то, что высокомерная Флоренция день ото дня теряла власть над своими подданными. Два месяца назад, в самом начале года, восстала Пиза, и правительство оказалось не в состоянии усмирить город, при одном имени которого бледнели самые высокопоставленные сановники республики.

Зараза неповиновения неумолимо распространялась; захваченные примером пизанцев, чуть ли не все крепости Тосканы, от Ареццо до Пьетросанты, казалось, одна за другой были готовы поднять восстание и ожидали только проявления слабости со стороны центральной власти, чтобы разорвать путы, которые привязывали их к материнскому городу. Если не удастся быстро взять Пизу, другие крепости последуют ее примеру, и тогда с флорентийским господством будет покончено.

Малатеста все еще пережевывал свои мрачные мысли, когда оказался перед внушительными дверями фамильного дворца Содерини. Конечно, красивейшим зданием Флоренции его не назовешь, но обширный фасад работы зодчего Гиберти придавал ему вид достаточно величавый, чтобы все проходящие мимо ощущали могущество тех, кто воздвиг его двадцать два года тому назад.

Как всегда, привратник встретил его радушно, однако, заметив угрюмое выражение лица Малатесты, предпочел выполнять свои обязанности более сдержанно. Другой слуга проводил посетителя в просторную переднюю, украшенную портретами самых выдающихся членов семейства Содерини, а затем ввел его в слабо освещенный кабинет. Лишь одна свечка на столике посреди комнаты поддерживала зарождающийся свет зари. Наемник не сразу понял, откуда исходил голос, раздавшийся в полумраке:

— Входи, Руберто, и подойди ко мне.

Малатеста увидел Пьеро Содерини, который сидел в кресле лицом к полкам с книгами. Его подбородок уткнулся в грудь, словно он задремал. Очень коротко стриженные седые волосы придавали чертам худого усталого лица выражение леденящей суровости. Глаза сомкнуты, и сам он сидел совершенно неподвижно, только грудь поднималась и опускалась в такт дыханию. Хотя ему едва ли сравнялось пятьдесят пять лет, руки у него были скрюченные, как у старика. Костлявыми пальцами он сжимал сверток, лежавший у него на коленях.

Затянутый в бархатный камзол, который подчеркивал выпуклые мышцы, Малатеста приблизился, приветствуя его коротким поклоном.

— Эччеленца…[1] — нерешительно начал он. Гонфалоньер[2] прервал его быстрым движением руки:

— Погоди немного, пожалуйста. Дай мне еще минуту покоя, прежде чем окунуться в превратности политики.

Его голос был усталым, но властным. Малатеста не настаивал.

— Посмотри лучше, что я получил сегодня утром. Я его ждал почти десять дней. Дай мне насладиться этим мгновением. Уж ты-то знаешь, как мало радостей выпало мне за последние месяцы.

— Да, я знаю, Эччеленца.

Вот уже три года Руберто Малатеста был подручным гонфалоньера. Этот суровый воин объездил всю Италию вдоль и поперек и уцелел после почти четверти века сражений, что говорило как о его несомненной способности выживать самому, так и о бесспорном даре убивать ближних. Во всяком случае, слухи о его свирепости были, без всякого сомнения, единственной причиной, по которой гонфалоньер до сих пор ни разу не стал жертвой покушения. Потому-то он и платил Малатесте достаточно, чтобы тот не польстился на чужие посулы.

Содерини с трудом поднялся и направился к столу, на котором догорал огарок свечи. Прижимая сверток к груди, как если бы то были мощи Христовы, он очень осторожно положил его на столик из слоновой кости и погладил кожаную обертку.

Судорога свела его черты. Больше всего он любил этот миг напряжения и ожидания, который предшествует срыванию покровов. То было для него прекрасное мгновение, когда возможны любые открытия и желание еще не умерло перед скорбным лицом реальности. Ощущение было такое же, как будто совлекаешь покровы с человеческого тела — медленно, один за другим, — прежде чем им насладиться, с той лишь разницей, что в данном случае он заботился только о собственном удовольствии. Но он полагал, что в столь смутные времена достаточно уже и этого.

Его движения становились все более медленными и точными, но вот, наконец, он мог созерцать портрет Маддалены Джинори — скульптуру, созданную шестнадцать лет тому назад Лукой делла Роббиа.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×