был немолод, ее Благодетель, заслуженный, известный художник Виктор Графов, до его 70- летнего юбилея оставалось чуть меньше месяца. Геля не стала торопиться домой, как всегда, а еще где-то с час посидела со своим Благодетелем. Чайку заварила зеленого, с жасмином, устроилась в кресле напротив, внимательно всматриваясь в лицо художника. Полуприкрытые веки его мелко вздрагивали, дыхание оставалось все таким же прерывистым. Робко осведомилась:

– Может, врача вызвать?

Он молча покачал головой – не надо. Так сидели они друг против друга, пока дыхание Виктора Ивановича не выровнялось, не отошла бледность. Наконец он поднял глаза, тихо распорядился: «Иди». Но вдруг остановил жестом, вытащил портмоне, протянул несколько сотенных и повторил: «Иди».

В прихожей Геля сняла старый застиранный халат, натянула на свое несуразное расплывшееся тело платье, которое, впрочем, мало отличалось от рабочего халата, вышла на улицу. Раз уж расщедрился Благодетель, устроит она своему сыночку праздник. Купит и апельсинов, и яблок, и колбаски копченой.

Вовочка, как и ожидала Геля, давно обмочился, и памперсы не помогли. Ну да, они же совсем на маленьких рассчитаны, а у Вовочки хоть и ножки тоненькие, и попка что у пятилетнего, надует будь здоров. Увидев мать, он встревожился, задвигался, пытаясь оторвать от подушки тяжелую голову, замычал, пуская пузыри, и сердце Гели трепетно отозвалось на это мычание. Радуется сынок… Первым делом вытащила из-под него простынки, сняла памперсы. Легко приподняв, подмыла, обтерла мягким полотенцем. Ничего, никаких опрелостей, даже покраснения нет. Когда-то Геля отказалась делать операцию на щитовидной железе именно из-за страха перед этими опрелостями у сыночка. Все представлялось ей, что если она умрет, будет Вовочка в доме инвалидов лежать в вонючей жиже, которая разъест нежную кожу, будет щипать и саднить, а жестокосердные чужие люди, хоть санитарка, хоть медсестра, не услышат в его мычании ни боли, ни страдания. А если бы и предположить, что операцию Геля выдержит даже с ее больным сердцем, ей на время болезни не с кем оставить Вовочку, не было у нее на всем белом свете близкого человека.

* * *

Не надо, не надо было звонить… Сколько собирался, сколько сил душевных потратил, как обмирал, наполняясь то неизведанной до сих пор ненавистью, то позабытой любовью, и вот нарвался на чужую бабу, уборщицу, которая говорила почему-то мужским голосом. Да и вообще, с чего он решил, что Виктор непременно должен быть один в своей мастерской? И тут же, откуда-то из подсознания: «А с чего ты решил, что вовсе не ошибся и что это все-таки Виктор? Не надо было звонить, надо было сразу прийти. Проследить, чтоб был непременно один, а заготовленную фразу сказать прямо в лицо, глядя в глаза. Тогда и сомнения последние исчезли бы…»

С этими мыслями Григорий и проснулся, скорее всего, они мучили его и во сне. Долго еще лежал, прислушивался к щемящему, тоскливому чувству, которое пришло вместе с сумбурным, отрывочным сном. Вот ведь чудеса – чем старше человек, тем чаще видит себя во сне ребенком. Недавнее стирается в памяти, блекнет, едва миновав, а то, далекое, держит мертвой хваткой, не отступая. Может, для кого-то эти детские сны как отдохновение, но в детстве Григория не было ничего светлого, ничего такого, что вспоминалось бы по доброй воле, а не врывалось тайком, ночами, во сне, когда человек не волен в своих мыслях и воспоминаниях. Пожалуй, каждый, чье детство пришлось на войну, может назвать его тяжелым. Да тяжесть-то у всех разная. Иногда в электричке случайные попутчики, разговорившись, вспоминали военные годы – голод, холод, а те, что пережили оккупацию, – расстрелы и смерть близких людей. Григорий никогда не принимал участия в таких разговорах. И не только потому, что за долгие годы привык молчать. Была некая грань, отделявшая его детство от детства сверстников.

Он родился в маленьком шахтерском городке незадолго до войны. Но этих лет в памяти нет, как нет и отца, умершего перед самой войной. Первые картинки детства – серое, зыбкое утро, остывшая за ночь печь. Они с братом Витей. Но в отличие от него, Гриши, шустрого и крепенького, брат, который на два года старше, едва передвигается по комнате на самодельных костылях: залез на крышу сарая с мальчишками вишню рвать, свалился, да так неудачно – напоролся на колючую проволоку. С той поры то заживет рана, то снова откроется, а нога болит и сохнет. Фельдшер сказал – кость повреждена, остеомиелит называется, без операции не пройдет. А какая уж тут операция…

Он-то, Витя, и будит Гришку:

– Вставай! Надо дров принести из сарая, за водой сбегать.

Мать давно на работе, у своих собак. Вернее, не у своих, у немецких. Это и есть ее работа – варить еду овчаркам, убирать у них. Вечером она приносит целую чашку еды, в которой кроме хлеба огромные кости с мясом. Гринька не видел, чтобы мать сама когда-нибудь притрагивалась к этой еде, а они с братом набрасывались с жадностью. Так что голода, считай, и не испытали. Да только за эту еду дразнили их мальчишки Тузиками, а взрослые обходили дом стороной.

Витя на улицу почти не выходил, разве когда мать на завалинку выведет, да и то летом, на солнышке погреться. А уж ему, Гриньке, все шишки доставались.

– Тузик, Тузик! Собачьи объедки ел! – кричали ему вслед голодные злые мальчишки, а то и швырялись камнями.

У Вити свое занятие: сидит и рисует лошадей. Всегда только лошадей, со вскинутыми мордами, с летящими гривами. Однажды соседка тетя Галя, единственная, которая еще заходила к ним, посмотрев на рисунки, удивилась:

– Надо же, калека, ему б не лошадей рисовать, а…

Но что именно следовало рисовать Вите, не придумала.

Витя же ничего не сказал тогда, посмотрел на соседку кроткими светлокарими глазами и опять взялся за карандаш. Гриньке тоскливо дома, а на улицу не выйдешь, засмеют. Однажды он попросил мать:

– Уйди с этой работы.

Она заплакала:

– Ты что говоришь, умник! Жрать-то чего будем? Вы оба легкими слабые, Витька вообще калека. Другие мужей, бог даст, дождутся, а мне на кого надеяться, чего ждать?

Помолчав, добавила:

– И отвечать мне не перед кем… А с вас спросу нет.

Ошибалась мать и в том, что отвечать не перед кем, и в том, что с них спросу нет.

Поздно ночью, крадучись, приходила к ним соседка тетя Галя, которая одна маялась с тремя детьми. Мать давала ей еды, та не благодарила, только просила:

– Ты уж ни слова никому, смотри… Мой вернется, мне прощения не будет. Да и ребят засмеют. Твоих, вишь, Тузиками дразнят.

Мать обещаний молчать не давала, только усмехалась да неулыбчиво глядела на суетящуюся, прячущую глаза соседку. Но говорить, видно, никому не говорила, иначе соседский Генка не орал бы громче других Гриньке вслед: «Тузик, Тузик, на!..»

Григорий сел на кровати, нащупал ногами тапочки, сжал ладонями седую голову. Не только во сне, но и наяву не волен человек в своих мыслях. Поднялся, стараясь не шуметь, подошел к двери, прислушался, тихо приоткрыл ее. Соня спала, и лицо ее, слабо освещенное ночником, казалось молодым и прекрасным. Прикрыл дверь, постоял в раздумье минуту- другую, и, нашарив на столике сигареты, вышел в сад. С досадой подумал: «Если бы от этих мыслей хоть какой прок… Если бы можно было понять самое главное. За что он с малых лет нес на себе людскую ненависть, кому она была нужна и было ли кому от нее хоть чуточку

Вы читаете Каинова печать
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×