Потом Евгений Степанович жалел, что не ушел сразу, не откланялся решительно, позволил распорядиться собой. Но он был в таком подавленном состоянии, что и Оксману обрадовался.

А тот на встревоженный взгляд дочери говорил тем временем:

— Не бойся, мы никуда не зайдем. То есть, положа руку на сердце, я бы как раз с удовольствием зашел куда-нибудь, но, — и указал на Евгения Степановича. — Можешь считать, что я под надежной охраной.

Да, выпить бы сейчас не мешало. Но не в такой компании. И вообще Евгений Степанович не любил быстро пьянеющих людей.

Они пошли рядом, постепенно отставая от молодых. Как странно — он только сейчас это заметил, — встретились, по сути, на том же месте, что и тогда, в середине пятидесятых, когда Леню освободили из заключения. Была слякоть, лепил мокрый снег, у Лени с очков стекало и капало. И вот — дочь, которой тогда не было на свете, целая жизнь ее, вот сколько прошло с тех пор.

Они бродили переулками, где меньше народу, и несколько раз снова и снова выходили то на Малую, то на Большую Бронную. И опять кружили.

— Я не понимаю, — говорил Леонид, — чего ты такой убитый? Что, собственно говоря, стряслось?

«Да, ты не понимаешь, — с сознанием ответственности, возложенной на него, думал Евгений Степанович. — Потому что тебе это не дорого».

— Государство рушится, — и он твердо, строго глянул ему в глаза. — Ты слышал смех в зале?

— Ну и что тут нового? Давно весь народ смеется. Каждый третий изображает его.

И вдруг заговорил голосом, действительно похожим на голос Брежнева:

— Мяса в этой пятилетке будет мало. Мы идем вперед семимильными шагами, рогатый скот за нами не поспевает…

Евгений Степанович почувствовал неприязнь.

— Не паясничай!

— Когда его ставили у власти, все понимали: это временно. Но у нас временное — самое долговечное. В бараках, во времянках, которые строили в начале тридцатых годов, люди живут до сих пор, целые поколения родились в них и состарились. А на горизонте — все те же сияющие вершины коммунизма, которые отдаляются по мере приближения.

«Да, кто там побывал, никогда не забудет и не простит, — думал Евгений Степанович. — Сталин это понимал».

— Не бойся, рухнет не скоро. Миллионы заинтересованы, чтобы гнило как можно дольше. От верху до низу — миллионы временщиков, и каждый хочет при жизни получить свой кусок. Я сегодня в театре посмотрел на них. Это прочно. И опирается на самые примитивные инстинкты, а в природе все примитивное — самое жизнеспособное.

— К твоему сведению, я ничего не боюсь, — сказал Евгений Степанович, с усиливающейся неприязнью, это была уже не просто его личная неприязнь. — А ты бы, конечно, хотел, чтобы все рухнуло?

— Я-то как раз не хочу. К сожалению, из нашей истории следует со всей очевидностью: первыми жертвами всегда становятся ни в чем не виновные. За все всегда расплачиваются невиновные. Но если даже рухнет, тебя не задавит. Товарищ Усватов, сосуд божий, вам еще суждено расти!

— Так вот, чтоб ты знал, — Евгений Степанович покивал, покивал значительно, — менее всего я хочу расти. Мое единственное желание, чтобы меня отпустили и я наконец смог вплотную заняться творчеством. Ты не смотрел последнюю мою пьесу?

— А ты пишешь пьесы?

— Жаль. О ней много говорили, была большая пресса. Билеты спрашивали от метро.

— За пьесу, как говорят в Одессе, не скажу, не видел, а расти ты будешь. Все живое тянется к солнцу, только солнце у каждого свое.

— Какое же твое солнце?

— Мое? Ты только что видел. Мое солнце — это моя дочь. Разве мог я понять тогда, на фронте, что это ее убивали? А я, дурак, даже после второго ранения все верил: меня не убьют. Всю ее жизнь, каждый ее день я ужасаюсь задним числом. А то, что я выжил в лагерях без руки!.. Нет, я поражаюсь чуду, вот дочь есть. На всех ее сверстников я смотрю как на чудо. И в каждой семье, наверное, так думают. Скажи, пожалуйста, ты это должен знать: что, действительно Черненко так выдвигается? Говорят, он уже держит Бога за бороду. Я сегодня впервые видел их так близко, всех вместе. Слушай, это ужасно!

— У него вторая печать, — сказал Евгений Степанович значительно.

— А что это такое — вторая печать?

— Долго объяснять.

— Во времена запорожских казаков писарь носил медную чернильницу на поясе. Вторая печать… — он недоуменно пожал плечом, тем плечом, которое было легче, которое без руки, оно дернулось вверх. — Недавно мне попалась его фотография в газете. Группа военных. Говорят, он где-то служил, на какой-то заставе. Разумеется, во время войны он был нужен родине в тылу. Представить страшно, что стало бы со страной, если бы товарищ Черненко, дорогой наш Константин Устинович, погиб на фронте!.. Что бы все мы делали сейчас без него? На той фотографии, знаешь, кто самый безликий, самый серый? Он! А там сидят люди заметные. Один, впереди, нога на ногу, шашка на колене, глядит орлом. Сначала они сметали, потом их смели. Сколько надо было уничтожить, до какого уровня опустить жизнь, чтобы такие поднялись на вершину пирамиды! И весь труд, целой страны, — чтобы они могли перемещаться из кресла в кресло.

— Ты можешь не кричать? — сказал Евгений Степанович раздраженно.

Некоторое время они шли молча.

— Слушай, помнишь, мы стояли на набережной, ты, Куликов и я? И ты стал вдруг рассказывать про Геринга… Я как раз вчера почему-то вспомнил. — Леонид улыбнулся и на миг стал похож на себя того, давнего. — Ты рассказывал, как он вернулся с первой мировой войны, как сказал своему товарищу, мол, ты мне помоги подняться вверх, а потом я тебя вытащу. И ты предложил нам: сначала вы мне помогите, а потом я потащу вас за собой вверх… Геринг, фашист… А мы только вернулись с фронта… Я рассмеялся.

— Что за ерунду ты мелешь! Какой Геринг? Ты просто пьян!

— Я даже помню, как солнце садилось за трубами ТЭЦ. Мы стояли спиной к парапету, а ты перед нами, и солнце на тебя светило. Не может быть, чтобы ты забыл. Но вот Куликова я тебе не могу простить.

— Мне? Куликова? Не понял!

— Мы были старше его на целую войну. А он — мальчик, так мы к нему относились. Он был самый способный из нас. Способный… Он был по-настоящему талантлив. Знаешь, в институте я ведь ревновал тебя к нему. Сейчас наконец выходит его книга. Не у нас, там. Я читал ее в рукописи. При жизни он боялся передать туда, за Тамару боялся. Он любил ее всю жизнь. И тоже какая-то была у них трагедия. Не знаю. Они сходились, расходились… Умереть, не увидав своей книги, даже не подержав ее в руках… А какие стихи он писал! После контузии я совершенно не запоминаю стихов. Старуху обрадовали: первый наш спутник летает. А она как раз вилами убирала навоз в коровнике. Посмотрела вверх — дырявая соломенная крыша, коровам скормили солому: «Хорошо будет его отсюда видать»… Пересказывать стихи — это ужасно. Но он это писал, когда все ликовали. Тут целая диссертация по экономике, а у него — в двух строках.

— Итак, мне ты не можешь простить Куликова… Интересно. — Евгений Степанович кисло улыбался. — Очень интересно. А между прочим, показания в свое время на тебя дал он. Я не осуждаю, можно себе представить, каким мерам психологического воздействия он подвергся, но факт остается фактом: показания дал он.

— А ты откуда знаешь? — быстро спросил Леонид.

Заложив руки за спину, Евгений Степанович шел мерным шагом, он выдержал долгую паузу, набирал очки.

— Я откуда знаю? Не буду рассказывать, как он каялся, его нет, не хочу. Мучился он ужасно. Но ты забывчив, ты сам мне рассказал. И между прочим, если требуется напомнить, недалеко отсюда, на Тверском бульваре, почти там же, где мы встретились сегодня. И просил прощения. Извинялся за свои подозрения в

Вы читаете Свой человек
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×