– Да, страданий и смерти.

– Как же так, Бог смерти боится?

– Не Бог, а человек. Он – Бог и Человек вместе.

– Ну, пусть человек. Да разве людей бесстрашных мало? Вон Сократ цикуту выпил, ноги омертвели, – а все шутил. А это что же такое? Ведь это, как я?

– Да, Миша, как ты.

– Но ведь я же подлец?

– Нет, не подлец. Ты, может быть, лучше многих бесстрашных людей. Надо любить жизнь, надо бояться смерти.

– А ты не боишься?

– Нет, боюсь. Меньше твоего, но, может быть, хуже, что меньше. Вон Матюша и Пестель, те совсем не боятся, и это совсем нехорошо.

– А Ипполит?

– Ипполит не видел смерти. Кто очень любит, тот уже смерти не видит. А мы не очень любим: нам нельзя не бояться.

– Ну, читай, читай!

Муравьев продолжал читать. Но Бестужев опять остановил его.

– А что, Сережа, ты как думаешь, отец Петр – честный человек?

– Честный.

– Что ж он все врет, что помилуют? О гонце слышал?

– Слышал.

– Зачем же врет? Ведь никакого гонца не будет? Ты как думаешь, не будет, а? Сережа, что ж ты молчишь?

По голосу его Муравьев понял, что он готов опять расплакаться бесстыдно, как дети. Молчал – не знал, что делать: сказать ли правду, снять святой покров надежды, или обмануть, пожалеть? Пожалел, обманул:

– Не знаю, Миша. Может быть, и будет гонец.

– Ну, ладно, читай! – проговорил Бестужев радостно. – Вот что прочти – Исайи пророка, – помнишь, у тебя выписки.

Муравьев стал читать:

– «И будет в последние дни…

Перекуют мечи свои на орала, и копья свои – на серпы; не поднимет народ на народ меча, и не будут более учиться воевать…

Тогда волк будет жить вместе с ягненком… И младенец будет играть над норою аспида…

Не будут делать зла и вреда на всей святой горе Моей: ибо земля будет наполнена вeдением Господа, как воды наполняют море.

И будет: прежде нежели они воззовут, Я отвечу; они еще будут говорить, и Я уже услышу.

Как утешает кого-либо мать, так утешу Я вас…».[74]

– Стой, стой! Как хорошо! Не Отец, а Мать… А ведь это все так и будет?

– Так и будет.

– Нет, не будет, а есть! – воскликнул Бестужев. – «Да приидет Царствие Твое»,[75] это в начале, а в конце: «Яко Твое есть царствие». Есть, уже есть… А знаешь, Сережа, когда я читал «Катехизис» на Васильковской площади, была такая минута…

– Знаю.

– И у тебя?.. А ведь в такую минуту и умереть не страшно?

– Не страшно, Миша.

– Ну, читай, читай… Дай руку!

Муравьев просунул руку в щель. Бестужев поцеловал ее, потом приложил к губам. Засыпал и дышал на нее, как будто и во сне целовал. Иногда вздрагивал, всхлипывал, как маленькие дети во сне, но все тише, тише и, наконец, совсем затих, заснул.

Муравьев тоже задремал.

Проснулся от ужасного крика. Не узнал голоса Бестужева.

– Ой-ой-ой! Что это? Что это? Что это?

Заткнул уши, чтобы не слышать. Но скоро все затихло. Слышался только звон желез, надеваемых на ноги, и уветливый голос Трофимова:

– Сонный человек, ваше благородие, как дитя малое: всего пужается. А проснется – посмеется…

Муравьев подошел к стене, отделявшей его от Голицына, и заговорил сквозь щель:

– Прочли мое «Завещание»?

– Прочел.

– Передадите?

– Передам. А помните, Муравьев, вы мне говорили, что мы чего-то главного не знаем?

– Помню.

– А разве не главное то, что в «Завещании»: Царь Христос на земле, как на небе?

– Да, главное, но мы не знаем, как это сделать.

– А пока не знаем, Россия гибнет?

– Не погибнет – спасет Христос.

Помолчал и прибавил шепотом:

– Христос и еще Кто-то.

«Кто же?» – хотел спросить Голицын и не спросил: почувствовал, что об этом нельзя спрашивать.

– Вы женаты, Голицын?

– Женат.

– Как имя вашей супруги?

– Марья Павловна.

– А сами как зовете?

– Маринькой.

– Ну, поцелуйте же от меня Мариньку. Прощайте. Идут. Храни вас Бог!

Голицын услышал на дверях соседней камеры стук замков и засовов.

* * *

Когда пятерых, под конвоем павловских гренадер, вывели в коридор, они перецеловались все, кроме Каховского. Он стоял в стороне, один, все такой же каменный. Рылеев взглянул на него, хотел подойти, но Каховский оттолкнул его молча глазами: «Убирайся к черту, подлец!» Рылеев улыбнулся: «Ничего, сейчас поймет».

Пошли: впереди Каховский, один; за ним Рылеев с Пестелем, под руку; а Муравьев с Бестужевым, тоже под руку, заключали шествие.

Проходя мимо камер, Рылеев крестил их и говорил протяжно-певучим, как бы зовущим, голосом:

– Простите, простите, братья!

Услышав звук шагов, звон цепей и голос Рылеева, Голицын бросился к оконцу-»глазку» и крикнул сторожу:

– Подыми!

Сторож поднял занавеску. Голицын выглянул. Увидел лицо Муравьева. Муравьев улыбнулся ему, как будто хотел спросить: «Передадите?» – «Передам», – ответил Голицын тоже улыбкой.

Подошел к окну и увидел на Кронверкском валу, на тускло-красной заре, два черных столба с перекладиной и пятью веревками.

Глава девятая

Всех осужденных по делу Четырнадцатого, – их было 116 человек, кроме пяти приговоренных к смертной казни, – выводили на экзекуцию – «шельмование». Собрали на площади перед Монетным двором, построили отделениями по роду службы и вывели через Петровские ворота из крепости на гласис Кронверкской куртины, большое поле-пустырь; здесь когда-то была свалка нечистот и теперь еще валялись кучи мусора.

Войска гвардейского корпуса и артиллерия с заряженными пушками окружили осужденных полукольцом.

Вы читаете 14 декабря
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×