долгого тумана ясно понял, почувствовал, что жизнь служения людям открыта мне вполне, и захотелось этой жизни, только этой жизни. Но вошел в жизнь и как будто колеблюсь, — где служение: идти к Хохлову, облегчить его, к девице, о которой вчера просили студенты; или дома: домашние, прислуга, или встречи на улице? И отвечаю себе: и то, и другое, и третье, и четвертое. Записывать, что требуется вне дома, и делать. Помоги, отец! Так вдруг радостна, полна стала жизнь. За эти два дня было то же: (апатия). Начал писать о 17 января*. Но без entrain[1], и не пошло дальше. Дурные эгоистические мысли. Написал много пустых писем. […]

13 мая 1895. Москва. Лечение и велосипед, и упадок духовной жизни. На днях даже рассердился за то, что велосипед не готов, и оскорбил человека. Давно не помню в себе такого упадка духа. Сжался и сижу, жду. Так же мало эгоистического, как и божеского.

Нынче 15 мая 95. Москва. Всё то же. Немного светлее и деятельнее голова. Ночью спал всего четыре часа. Вчера устал на велосипеде. Ездил с Страховым. Проходит и велосипедное увлечение. Завтра ждут Маню из Лондона. Кажется, состоится женитьба Сережи. Это хорошо, как школа для Сережи и отвлечение для Сони. Нынче хочу кончить с лечением и завтра ехать к Олсуфьевым.

Думал за это время: 1) Часто тратишь свои душевные силы бесполезно. Это грех. Силы эти даны на служение. Только на это они и должны быть расходуемы. А то из приличия, из тщеславия, из апатии тратишься так, что не остается сил и времени на служение.

2) Не надо смешивать: тщеславия с славолюбием и еще менее желанием любви — любвелюбием. Первое — это желание отличиться перед другими ничтожными, даже иногда дурными делами, второе — это желание быть восхваляемым за полезное и доброе, третье — это желание быть любимым.

Первое: хорошо танцевать, второе — прослыть между людьми добрым, умным, третье — видеть выражение любви людей. Первое — дурное, второе — лучше, что бы ни было, третье — законно. […]

Сегодня, кажется, 18 мая 95. Москва. Очень тяжело живется. Все нет охоты работать, писать, все мрачное настроение. Третьего дня Андрюша без всякого повода наговорил мне грубостей. Я не мог простить. То не хотел здороваться с ним, то стал выговаривать ему, но он опять еще хуже стал говорить, и я не выдержал и ушел, сказав, что он мне чужой. Все это дурно. Надо простить, простить совсем и тогда помогать ему. Соня уехала на день к Мартыновым. Был Архангельский. Я боюсь за него. Хорошее письмо от Черткова. Файнерман пишет, что Алехин подлежит каторге 6 лет. Больно за него, если меня оставят*. […]

Должно быть, 20 мая 95. Никольское у Олсуфьевых. Вчера собирались ехать Сережа и Маня. Говорил с ними. Сережа трогателен, сама жизнь заставила его строго нравственно отнестись к себе. Соня лучше. Ехал скучно. У меня, должно быть, лихорадка. Тоска. Нынче то же самое, ничего не могу делать. Вчера написал только несколько писем. Вчера полученная газета с статьей о клеветах и глупостях книжки Seuron, к стыду моему, огорчила меня*. Но немного. Опровергать предлагает журналист. Да я ничего о себе не утверждал, поэтому нечего мне и опровергать. Я такой, какой есть. А какой я, это знаю я и бог. Никогда с такой силой не проявляются воспоминания, как когда в слабом душевном состоянии, как теперь. Думал у Олсуфьевых писать, но вот 12 часов, и я не садился.

Сегодня 26 мая. Никольское. 95. В тот же вечер писал. Потом захворал лихорадкой. День не писал, и потом еще вечер писал и довольно много, так что больше половины набросано. Странно складывается; нужно, чтобы Нехлюдов был последователь Генри Джорджа и вводил это, чтобы он ослабевал, примериваясь к дочери лежащей утонченной дамы — (Мэри Урусовой)*.

Была здесь Соня. Она была очень возбуждена из-за хинина. Слава богу, все хорошо, любовно кончилось. Нынче рано утром она уехала. Нынче мне лучше. Анна Михайловна умнее и гораздо добрее, чем я думал.

Думал:

На гулянье устроены мачты для влезания на них и доставания призов. Такой прием увеселения: чтобы манили человека часами — (пускай он погубит свое здоровье), или бег в мешках, а мы будем забавляться, смотреть, — мог возникнуть только при делении людей на господ и рабов. Все формы нашей жизни сложились такими, какими они сложились, только потому, что было это деление: акробаты, половые в трактирах, нужники, производство зеркал, карточек, все фабрики, все могло возникнуть таким, каким оно есть, только потому, что было деление на господ и рабов. А мы хотим братскую жизнь, удержав рабские формы жизни.

Теперь 7 час. вечера.

Нынче 29 мая 95. Никольское. Еще третьего дня мне стало лучше. Нынче тоже не было лихорадки, и если бы не нога, которая все еще не совсем подсохла, я бы считал себя совсем здоровым. Нынче писал немного и нехорошо — без энергии. Но зато уяснил себе Нехлюдова во время совершения преступления. Он должен был желать жениться и опроститься. Боюсь только que cela n’empiète sur le drame[2]. Решу, когда буду в более сильном состоянии. Ездил сейчас верхом и на велосипеде. Читаю все Полторацкого. Люблю эти воспоминания*. Отношения с Соней не теплые, и это мне больно. Нет ничего вызывающего в письмах и внешней жизни.

Думал:

[…] 2) Специализация труда есть произведение рабства. Предела специализации нет. Для того, чтобы специализация была законна, она должна быть прежде всего свободна. А то люди вступили на путь специализации и поддерживают ее скрытым рабством.

[…] 4) Говорят: она не в силах понять. А если она не в силах понять, то зачем же она не слушается. А то хочет, не понимая жизни и зная, что жизнь эта осуждается, руководить ею*.

Теперь 10 ч. веч. Иду ужинать.

4 июня 95. Москва. В Никольском во вторник делал себе операцию, и по ошибке Петр Васильевич сделал масло с 3% раствором, так что я… заболел. На другой день, однако, выехал вечером. Я совсем был болен. Приехав в Москву, застал Таню, Сережу, Маню. И в эту же ночь заболел жестокими желчными камнями. Во время болей ничего не мог думать, кроме желания прекращения боли. Причина боли, должно быть, разгорячение на солнце накануне. После этого вот пять дней хвораю, ничего не делаю, кроме чтения. Прочел прекрасную книгу Кастильона*. Это был истинный христианин 16 века, и еще перевод Мэтью Арнольда*. Потом виделся с посетителями. Интересен Дехтярев, был нынче.

Писать хочется — уяснилось важное для Коневской: именно двойственность настроения — два человека: один робкий, совершенствующийся, одинокий, робкий реформатор и другой, поклонник предания, живущий по инерции и поэтизирующий ее.

Живу, несмотря на почти невольную праздность, не дурно — есть движение, смело скажу — больше люблю людей, естественнее становится любить и больнее всякая нелюбовь. Был тут бедный Андрюша, постарался помочь ему, но мало.

Сережу с Маней мне стало вдруг жалко. Оба хотят выпутаться и выбраться на дорогу и сугубо запутываются и удаляются от дороги. Читал вчера об Ибсене*, что он говорит, что, отрекшись от плотской любви, застынешь, что она приведет к истинной. Какое заблуждение! Только отрекшись от нее или пока не знаешь ее, знаешь истинное умиление любви.

О, как хорошо может выйти Коневская. Как я иногда думаю о ней. В ней будут два предела истинной любви с серединой ложной.

Думал: 1) Про то же, что строй жизни нашей рабский и что думать, что можно удержать этот строй жизни с братством, хотя с равенством и свободой, все равно что построить египетские пирамиды братской общиной. […]

[8 июня. ] Нынче, должно быть, 7. Ясная Поляна. 95. Третьего дня приехал. Ехали с Буланже в отдельном вагоне. Очень неприятно. Я очень слаб и физически и духовно: не мог подавить в себе недоброго чувства…

Вчера целый день ничего не делал. Начал было писать письма, но не мог.

[…] Летняя Москва: замазанные окна, чехлы, свобода дворников и оставшихся при домах и их детей,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×