исполнена жажды абсолютной свободы и познаний.

А Цюрих того времени, не менее Парижа и Вены претендуя на роль столицы наук и искусств, был, помимо прочего, отмечен особым привкусом свободомыслия. Французские атеисты, итальянские анархисты, русские нигилисты и социалисты чувствовали здесь себя вольготно и создавали группировки, своими акциями беспокоя консервативное население. Постепенно они изменили интеллектуальный климат города: хотя их присутствие и деятельность не вызывали всеобщей симпатии, они привели к тому, что границы толерантности расширились и город приобрел репутацию либерального.

Вскоре по прибытии в Цюрих обе женщины стали свидетелями большой студенческой демонстрации, проводимой в поддержку убийства царя Александра II. Мать не позволила дочери принять в ней участие, хотя сама была не на шутку заворожена происходящим: 'Вероятно, нечто революционное могло быть не совсем чуждо моей матери. Она была не только по-настоящему мужественной, ей в принципе нравилось скорее доводить ссоры до конца, чем улаживать их. Потом, во время предреволюционного периода 1905 года, она, невзирая на свой возраст, с трудом удерживала себя от того, чтобы не выходить на взволнованные улицы, где постоянно слышалась стрельба, от которой обе ее домашние прислуги — робкие девочки — отмахивались обеими руками…'

Лу была отнюдь не робкого десятка, но, к удивлению матери, никак не опротестовала ее запрет на участие в демонстрации. Она, молившая жизнь о 'бурях', вдруг обнаружила, что бури политические не задевают ее за живое. Между мотивами, подтолкнувшими ее к учебе за границей, и причинами, подвигшими на это ее соотечественниц, лежала целая пропасть.

'Во время моей учебы в Цюрихе, в начале которой убийство Александра II нигилистами праздновалось русскими студентами факельными шествиями и с буйной экзальтацией, я едва ли могла вовлечь моих сокурсниц в обсуждение чего-либо иного. Скоро я поняла, что свою учебу они использовали преимущественно как политическое прикрытие их пребывания за границей. Не для конкуренции с мужчиной и его правами, а также не из научного честолюбия, ради собственного профессионального развития они учились, а только лишь для одной цели: чтобы получить возможность идти в русский народ, страдающий, угнетенный и неграмотный, которому эти знания должны помочь. Потоки врачей, акушерок, учительниц, попечительниц любого вида… непрерывно устремлялись из аудиторий и академий в самые дальние, глухие сельские местности, в оставляемые деревни; женщины, которые по политическим мотивам в течение всей жизни находились под угрозой арестов, ссылок, смерти, полностью отдавались тому, что просто соответствовало их самому сильному и самому дорогому порыву'.

Как видно, сама по себе революционная деятельность вызывала в Лу пиетет довольно отстраненный, но вот не подпасть под обаяние незаурядной и цельной личности было труднее.

'Так и осталась единственным знаком моего участия в политике спрятанная в моем письменном столе фотография Веры Засулич, стоящей, так сказать, у истоков русского терроризма, которая застрелила градоначальника Трепова и после оправдания присяжными была вынесена из зала суда на плечах ликующей толпы; она эмигрировала в Женеву и живет, возможно, еще и сегодня'.

И все же то, что происходило вокруг, бросало Лу интеллектуальный вызов — понять истоки самого феномена революционности как характерной национальной особенности.

'Многое в отношении русской революционности выяснилось для меня лишь гораздо позже, во время моего третьего пребывания в Париже в 1910 году, когда я благодаря симпатии сестры одной террористки получила доступ в их круг. Это было в тот период, когда разразилась трагедия Азефа и этот самый необъяснимый и самый монстроподобный из всех двойных шпионов, уличенный Бурцевым в предательстве, оставил после себя безымянное отчаяние. Я вдруг отчетливо поняла, что увеличивавшаяся в своем количестве армия революционеров, которые бестрепетно жертвовали частной жизнью во имя веры в свою убийственную миссию, не составляла никакого контраста по отношению к отличавшейся тотальной пассивностью ее верований крестьянской массе, которая свою судьбу принимала как определенную Богом. Усердие в вере характерно именно тем, что, с одной стороны, чревато смирением, а с другой — апокалиптическим действием. Но обе линии существования — и революционная, и крестьянская — проходят под знаком отрицания какого-либо значения личности, и именно из этого источника и крестьянское мученичество, и террористическое мучительство черпают свою утешительную терпеливость и свою стремительную силу возмездия'.

Среди профессоров Лу нашла Алоиса Бидермана, который стал ее наиболее расположенным другом и попечителем. Она слушала у него лекции по догматике и всеобщей истории религии, явственно настоянные на философии — Бидерман был гегельянцем. Их дружба началась с того, что профессор устроил для юной 'самоучки' вступительный экзамен, который спонтанно перерос во многочасовую беседу. В итоге Лу принесла домой основной труд ученого-теолога, 'Христианская догматика', с посвящением автора, в котором говорилось об их сердечной и неожиданной, вопреки привычным законам почти 'похитительски' вспыхнувшей дружбе. Это посвящение напоминает цитату из первого послания коринфянам: 'Дух проникает всюду, даже в глубины самого Бога'.

Бидерман был старше Лу на сорок три года, и во время учебы и позже она называла его своим 'главным профессором'. Лу не была склонна к преувеличениям: тот пласт проблем, который она проработала с ним, действительно в известном смысле станет камертоном всех ее дальнейших исследований. Тайна происхождения религиозной символики и религиозного чувства — тот мотив, который пронизывает и ее понимание поэзии, и ее анализ театрального действа, и ее работы по психоанализу, не говоря уже о том, что именно на этом нерве построена вся ее 'Эротика'. Сам Бидерман не ожидал от нее такого постоянства, видя пластичность ее вхождения в любую интеллектуальную среду. Быть может, поэтому он выражал недовольство ее отъездом в Италию, когда Лу с присущей ей твердостью решила покинуть Цюрих. 'Римский климат для нее небезопасен', — говорил Бидерман ее матери, но, видимо, в глубине души он больше опасался интеллектуального климата Италии, которая славилась отнюдь не академичностью Цюриха. Опасения его подтвердились. Вскоре и до Швейцарии дошли слухи о событии, наделавшем достаточно шума во всей Европе, — об экстравагантном союзе его ученицы с Ницше и Рэ. О попытках Бидермана успокоить мать Лу, а заодно и самого себя, мы можем узнать, например, из адресованного фрау Саломе письма от 3 июня 1883 года, где есть характерный портрет Лу, набросанный его пером: 'Она — женское существо очень необычного рода. Несмотря на детскую чистоту и искренность, у нее одновременно недетская, почти лишенная женских черт зрелость духа и самостоятельность воли. Это редкостное сочетание: в этом смысле она настоящий бриллиант. С опаской употребляю это слово, ибо оно звучит как комплимент. А комплиментов я не имею обыкновения делать никому из тех, кого уважаю, тем более девушке, чей успех является моим искренним желанием и в отношении которой комплимент для меня равносилен греху. Одним словом, я сравниваю с бриллиантом всю внутреннюю природу Луизы'.

Задержимся на этом образе: его неоднозначность не сразу бросается в глаза. Волшебство бриллианта — в его сияющей 'отзывчивости' на каждый луч света, коснувшийся его поверхности. То же самое происходило с лучами духовного света, направленными собеседником на Лу. Каждый посыл возвращался удесятеренным снопом почти режущего глаз сияния. Но эту неправдоподобную ослепительность бриллиант искупает своей невидимостью в темноте. В отсутствие источника света он просто перестает существовать. Осознавала ли Лу эту опасность? Свою зависимость от чужого света? Зависимость, которая будет длиться до тех пор, пока она не откроет в себе внутренний источник света.

В том же письме Бидерман делится с фрау Саломе опасением, что дочь ее живет в интеллектуальной атмосфере мужчин, которые незнакомы ему лично, но, по его мнению, очень чужды ее духовной природе, — настолько чужды, что их влияние на нее должно бы его беспокоить. И все же достаточно было Лу прийти по его приглашению (хотя и с многомесячным опозданием), чтобы беседа с ней развеяла опасения относительно ее внушаемости или подверженности чуждым влияниям. Профессор был вновь очарован ее 'необыкновеной духовной энергией', обрадован 'твердостью намерений и самостоятельностью духа'.

Противоречивые же настроения самой Лу, наконец эмансипировавшейся от всякой опеки и стоящей на пороге рискованных приключений духа, пожалуй, точнее всего можно было бы передать поэтическим парафразом Франсуа Вийона:

Утрачивая, обретаю.
Вы читаете Лу Саломе
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×