С твоим ритмом, ароматом, сияньем, о моя единственная королева! — Вселенная менее безобразна и мгновенья менее  тяжелы.

Если первое стихотворение в какой-то мере напоминает мифическую Афродиту, равно как Идею Платона, о втором ничего подобного сказать нельзя. Бодлер в «Гимне Красоте» выразил одну из любимых своих мыслей: «небо иль ад — не все ль равно». С религией здесь связи нет. Всемогущая Красота обнимает две противоположности некой единой бесконечности, которая состоит из двух полюсов, но не имеет отношения ни к золотой середине, ни к среднему уровню вообще. Без присутствия Красоты мы не сможем обнаружить «безобразия», ибо это две стороны одной медали. Поэтому ученый естествоиспытатель, стремясь к «объективности», игнорирует Красоту: змей мешает определить функциональность дождевого червя. Змей, скорее, эстетический, червь, скорее, природный объект. Необходимо ли развитое знание прекрасного, чтобы найти красоту червя независимо от красоты змея или дракона? Сомнительно. Согласно платонизму, существует тонкое чувство «предустановленной Красоты», которую воспринимают антенны наших нервов независимо от размышлений, учений, расчетов. Кто не обладает данным чувством, вообще никакой красоты понять не сможет, кроме внушенной ему воспитанием и образованием. Бодлер расширяет сферу Красоты, приближая к ней ужас и самоубийство.

Поль Валери пишет не без резона, что в красивом объекте форма и материя совпадают до неразличимости. Вот ответ на вопрос о дождевом черве. Если какой-нибудь ювелир создаст оного червя из золота и драгоценных камней, он прибавит ему оригинальности, но не красоты и нисколько не придаст созерцанию золотого червя катарсиса(то есть радостного облегчения), необходимого свойства Красоты, благодаря которому «вселенная менее безобразна и мгновенья менее тяжелы.»

Бодлер практически определил «меру неизвестного» второй половины девятнадцатого века относительно красоты, намного опередив высказывания поэтов Парнасской школы и Теофиля Готье. Он внес нечто инфернальное и зловещее в это понятие, расширив тематику и эффект Красоты. Если ранее художники и поэты старались отделить искусство от жизни, то с Бодлером жизнь вошла в искусство своей самой негативной стороной, что их неожиданно сблизило. Вульгарные женщины, нищие, старики, пьяницы, бездельники, тряпичники, попав в сферу высокой поэзии, оживили ее и придали особый колорит, ибо публика устала от мифических героев, легендарных восточных завоевателей, крестовых походов, конкистадоров и прочего эпического реквизита, наполнявшего поэзию Парнаса.

Но отчуждение поэзии было предрешено. Когда Рембо и Малларме наделили Красоту двумя новыми свойствами — загадочностью и недоступностью — это крайне усложнило восприятие лирики и крайне сократило количество читающей публики. Рембо прославился, скорее, внепоэтическими обстоятельствами: своей сугубой индивидуальностью, скандальной дружбой с Верленом, ранним расставанием с поэзией, авантюрной жизнью и т. д. Но его очень трудную лирику, за исключением относительно ясных первых стихотворений и «Пьяного корабля», никто кроме филологов не читает. Он ввел полную непонятность, полную загадочность в Красоту. В сонете «Гласные» очень условно можно считать Красоту платонической Идеей: «В молчании, пересекающем Миры и Ангелов, „О“ — Омега, фиалковый свет Ее Очей.» При этом надо учесть надписи на античных амфорах: «Афродита — Альфа и Омега мира», которых Рембо мог и не знать. Подобная трактовка объясняется желанием хоть как-то комментировать темный сонет и всерьез принимать оную не стоит. Что касается энигматической, визионерской лирики «Озарений», она электризует неожиданными, поразительными образами, головокружительными пейзажами, чуждыми эмоциями, странными философскими параболами, но что-либо понять в ней, мягко говоря, трудно. Вот, к примеру, текст о Красоте под английским названием Being Beauteous:

«Снег. Вздымается высокая Сущность Красоты. В кругах глухо рокочущей музыки расцветает и вибрирует словно спектр (призрак) это пленительное тело. Багряные и черные раны вспыхивают в ослепительной плоти. Живые колориты пересекаются, танцуют, расширяются вокруг Видения на месте создания. Вибрации возбуждаются, вздымаются, неистовость этих эффектов смешивается с гибельным свистом и хриплой музыкой, которые мир, далеко позади нас, обрушивает на нашу мать Красоту, — она отступает, она разрастается…

О! Наши кости в новой плоти любви.»

Возможно или вероятно (иными словами нельзя интерпретировать текст) речь идет о рождении Красоты, которая одновременно и тело и видение, рождении мучительном, драстическом, вызывающем ненависть мира. Но именно в центре окружающего мира Красота является — израненная, среди «гибельного свиста» и «хриплой музыки». Именно такой ее видит поэт — гонимую разъяренной толпой, балаганной музыкой и общим негодованием. Это не комментарий, а просто домысел среди других. Рембо первый сделал шаг в область совершенно неведомого, полностью игнорируя читательское разумное восприятие.

Непонятно, неизъяснимо, темно, словно сгусток черного тумана. Поэзия, освобожденная от псевдопонимания и преданная «галлюцинации слов». Иначе трудно объяснить вызванное ею волнение.

Не менее интересен фрагмент «Озарений», названный «Н». Эта согласная, непроизносимая по- французски, начинает имя Hortense (Ортанз, Гортензия):

«Все извращенности и надломы повторились в беспощадных жестах Ортанз. Ее одиночество — механическая эротика, ее утомление — динамика любви. Под охраной детства она была, в многочисленные эпохи, пылающей гигиеной рас. Ее дверь открыта нищете. Там, мораль актуальных существ разлагается в ее страсти или ее действии. О ужасное дрожание новых любовей на окровавленной земле и в светлом водороде!

Ищите Ортанз.»

Если возможны кое-какие догадки касательно первых двух строк, остальной текст абсолютно герметичен. Лотреамон, современник Рембо, написал фразу, популярную среди будущих сюрреалистов: «Красота — случайная встреча дождевого зонта и швейной машинки на операционном столе.» Таким образом, к новым свойствам Красоты прибавился абсурд, что резко изменило качество и воздействие новой поэзии.

Тема

Луна — мать сокрытости, легкомысленная фея переодеваний, царица глубоких превращений. В море у ней живут рыбы-шарики, покрытые тонкими прозрачными волосиками: касаясь медуз, они превращают последних в колючих спрутов, ядовитых и смертоносных. Когда эти спруты заплывают в северные моря, они леденеют и лежат недвижно на берегу. Но беда их пошевелить: они оживают и набрасываются на пришельца, неся мгновенную смерть. Так повествует Андреас, епископ Цезареи в шестом веке в книге «Таинства луны». У некоторые путешественников, сумевших остаться в живых, рассказывает далее Андреас, глаза застит молочная пелена — они избавляются от нее, приложив к глазам топаз, освященный в храме святого Матвея.

Мохаммед ибн альХабиб, арабский писатель восьмого века, знаменитый путешественник, оставил множество заметок о луне вообще, о влиянии луны на снег в частности. Он считал, что солнце и луна — одно и то же светило, которое делит мировую сферу на день и ночь: забирая себе более пористую и темную субстанцию луны, ночь приобретает хищное собирательное начало. «Эта субстанция способна сворачиваться, разворачиваться, делиться на множество частей. Ее качества неисчислимы: в полнолуние она усеивает море вязкой пылью, напоминающей дрожжи, и вызывает приливы; точно так же она вызывает отливы, причем забирает море до последней капли, заставляя чудищ морских, агонизируя, ползать по высохшему дну в поисках влаги в потайных морских пещерах.» («Чудеса луны.» Издание середины восемнадцатого века). Современный испанский поэт Хуан Рамон Хименес, очевидно, использовал это

Вы читаете Там
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×