сидеть «за печкой». Такого лестного приема добился для друга В. А. Жуковский.

И Пушкин на старшем курсе Лицея уже отходит от своих школьных сверстников по официальной учебе, он ищет и находит новые знакомства и интересы.

Судьба сводит его с бывалыми воинами, овеянными славой побед, нового опыта… Был, например, среди них такой человек, о котором сам Пушкин отозвался так:

Он вышней волею небес Рожден в оковах службы царской; Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес, А здесь он — офицер гусарский.

Пушкин в своем Царском. Селе знакомится, сходится с Чаадаевым — с человеком, много для него значившим до тех пор, пока Пушкин не перерос его.

Блистательный лейб-гусар, Петр Яковлевич Чаадаев — внук богатого московского барина князя Д. М. Щербатова — яркая, сильная личность. Всего пятью годами старше Пушкина, Чаадаев в 1809 году успел уже окончить Московский университет, где учился вместе с Грибоедовым, Николаем Тургеневым, И. Д. Якушкиным и другими. Стройный, брызжущий здоровьем, румяный Чаадаев — первый красавец среди, молодежи московского большого света, первый танцор. После университета Чаадаев вступает на военную службу в лейб-гвардии Семеновский полк, с семеновцами проделывает все боевые кампании 1812–1814 годов, дерется под Бородином, под Кульмом, под Лейпцигом, под Парижем.

Всегда безукоризненно одетый по последней моде, образованный на французский и английский манер, сам глубоко русский по складу характера, Чаадаев обладал большой эрудицией, был красноречив, слыл отличным полемистом. Прирожденный уединенный мыслитель, Чаадаев, сказывают, за всю свою жизнь не знал ни одного «романа», прожил одиноким, в чем был явно антагонистом Пушкину. Но в дружеских своих разговорах он властвовал над Пушкиным, захватывал его душу настолько, что Пушкин, бывая у Чаадаева, терял всю свою буйную, веселую резвость.

«Он заставлял его мыслить, — записывает Анненков, биограф Пушкина. — Чаадаев был тогда умен; он думал о том, о чем никогда до того не думал Пушкин… Взгляд его на жизнь был серьезен. Он поворотил его на мысль».

Беседы с Чаадаевым раскрыли перед молодым Пушкиным область мысли, смежную с историей, именно область культурно-философского, сравнительного рассмотрения судеб России и Европы. Как Достоевского, и Чаадаева «всю жизнь бог мучил». Чаадаев видел высшую культуру человечества, его опору в христианстве, именно в четком римском католицизме, в его общественных тысячелетних установлениях, перенятых от Римской империи, крепких, как гранитные контрфорсы готических соборов. Россия же представлялась Чаадаеву страной, где все могло вспыхнуть и сгореть бесследно, как ворох соломы, как деревянная изба, не оставив после себя человечеству ничего крепко созданного, сделанного руками.

В России же безраздельно господствовала казенная иерархия православия, когда, бывало, архиереи нашивали на правом плече «высочайше жалованные» аксельбанты — эти символы веревки палача для исполнения приговора на месте. Одновременно в светском образованном обществе царило ироническое вольтерьянство когда народное православие в своей мужицкой форме — с поповскими бородами да смазными сапогами вызывало легкую, улыбку просвещенного дворянства и почиталось сплошным «суеверием». И чаадаевский глубокий подход к тысячелетней этой проблеме религии не мог не произвести на Пушкина большого впечатления: именно просвещенная-то Европа ведь неожиданно оказывалась религиозной, и гроб Вольтера, торжественно водруженный было на века революцией в парижский Пантеон, был оттуда выброшен парижанами!. Дело с религией оказывалось явно не столь просто, как казалось многим скептикам того времени, да и сам-то скептицизм выходил легковесным.

Поэт позднее, во втором своем послании Чаадаеву, точно указал, чем он обязан этому, мыслителю:

Ты был ценителем моих душевных сил; О неизменный друг, тебе я посвятил И краткий век, уже испытанный судьбою, И чувства, может быть спасенные тобою!.. Во глубину души вникая строгим взором, Ты оживлял ее советом иль укором; Твой жар воспламенял к высокому любовь; Терпенье смелое во мне рождалось вновь; Уж голос клеветы не мог меня обидеть: Умел я презирать, умея ненавидеть.

Пушкин зреет, Пушкин растет, опираясь на творческий опыт всех этих новых, живых, бывалых людей. Все строже и строже становится он к себе. Ведь в послании «К другу стихотворцу» еще в 1814 году он говорит о тогдашней литературе:

…Сколь много гибнет книг, на свет едва родясь! Творенья громкие Рифматова, Графова С тяжелым Бибрусом гниют у Глазунова; Никто не вспомнит их, не станет вздор читать, И Фебова на них проклятия печать.

Перед нами новая вещь Пушкина того времени — послание «Лицинию», помещенное в журнале «Российский музеум» в плодовитом 1815 году, прикрытое конспирирующим подзаголовком «С латинского», где шестнадцатилетний Пушкин показывает, как и его захватывает ветер свободы, дующий с Запада.

Лициний, —

начинает Пушкин, —

Зришь ли ты: на быстрой колеснице, Венчанный лаврами, в блестящей багрянице, Спесиво развалясь, Ветулий молодой В толпу народную летит по мостовой? Смотри, как все пред ним смиренно спину клонят; Смотри, как ликторы народ несчастный гонят!

Знакомые эти русские картины условно обставлены античными декорациями. Условна и фигура «Седого циника» — мудреца и друга истины, в дырявом плаще, с дорожным посохом проповедующего уход из города. Однако условен лишь уход — уход это одно, а вот куда уход — это другое. И на вопрос «куда?» безусловный ответ дает уже сам автор.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×