— Тебе нужно одолжить денег. — Когда-то, когда мы жили в одной квартире, десятки и двадцатки летали между мною и Виком в обоих направлениях. В последнее время это движение стало односторонним.

— Ага, немного. Пару сотен. Понимаешь, до смерти надоела цифра. Хочу опять в аналоге писаться.

— Хорошо, — сказал я. — Потом, ладно? Господа, это Вик Фиоретти, единственный гарант моего душевного равновесия в далекие школьные годы. Он музыкант, как вы можете догадаться по его потусторонней бледности. А также по усилителю, который он за собой таскает. Вик, познакомься с гостями. — За столом не было свободных мест, так что я бросил испепеляющий взгляд на Блюца и предложил Вику свой стул.

— Здрасте, — вяло сказал Вик, катализируя ответную перекличку. — Ой, не, я все эти имена ни за что на свете не запомню. — Он сел за стол, замерев на краешке стула и изогнувшись так, чтобы не выпускать «Фендер» из поля зрения.

— А в каком жанре вы работаете? — светским тоном спросила Лидия. — Я сама иногда занимаюсь звуковыми коллажами.

— Черт его знает. Иногда люди называют это «антифолк».

— А что вы имеете против фолка? — спросила Нина. Это была, кажется, ее первая и единственная шутка за вечер, и юмор оказался слишком тонким для Вика.

— Нет, нет, господи, что вы, никакого негатива, — испуганно запротестовал он.

Я вздохнул. Фиоретти был умен. Я знал это не понаслышке, открыв вместе с ним все от французской новой волны до Д.Г. Лоуренса. Два затурканных носатых брюнета в стране белобрысых бобриков — он в двенадцатом классе, я в десятом, — мы пожирали культуру в два горла, до отвала, навязывая друг дружке каждую новую находку и как бы взяв друг над другом шефство. В те дни тяга Вика к сочинительству двухаккордных песенок про «суходрочку» и «кошачий СПИД» представлялась пустячным, но легитимным хобби — безобидным выхлопом работающего на все обороты ума. Тургенев ходил на охоту, Вик Фиоретти писал дурацкие песни. (Ко всему прочему, у него был отличный тенор, которым он щеголял в школьном хоре и который он, исполняя свой материал, утрамбовывал в блеющую пародию на Боба Дилана.) Чего я не ожидал — это того, что четырнадцать лет спустя, в 2006-м, Вик будет петь те же песни. Хуже того, теперь он считал это трубадурство своей основной профессией и требовал того же от окружающих. Месяц за месяцем он пел в одних и тех же двух-трех замызганных барах для скучающих друзей и любопытствующих туристов, для своей девушки с татуированной шеей, для бармена. Модные жанры цвели и жухли — электроклэш, неогараж, кабаре-панк; даже Викова токсичная тусовка породила пару мимолетных знаменитостей. Нью-йоркская инди-сцена описала круг от музея 1970-х годов до центра вселенной и обратно. Единственной константой оставался Вик Фиоретти, поющий в сабо и клоунских париках, в образе пениса и тираннозавра, в три часа ночи, во вторник, в нос.

— Извини, бычий хвост закончился, — сказал я. — Есть гратен, но он в мусорном ведре.

— Ничего, — откликнулся Вик. — Я не голоден.

Нина жестом позвала меня на кухню помочь с так называемым десертом. О том, что подавать на сладкое, в нашем доме неизбежно спохватывались в последнюю секунду, и этот раз не был исключением: всем по шарику покупного мороженого «Чао Белла» с беспомощно воткнутой в него пластинкой козинака. Я восполнил бедность воображения в этой области, уделив больше внимания, чем обычно, выбору вин: сансер к салату, мускулистая риоха к бычьему хвосту и австралийский мускат под названием «Лилли-Пилли» к мороженому.

Нина налила себе очень полный бокал последнего и принялась опустошать его быстрыми, жадными глотками.

— Эй, — сказал я. — Это же один сахар. Прыгать будешь.

— Я и так дерганая.

— Я уж вижу. Но почему? Точнее — паа-чее-муу? — спросил я, имитируя акцент Баюл.

— Не знаю. Кофе перепила.

Причина была явно не в этом. Один из обреченных антигероев Мартина Эмиса, представляясь читателю, выдает следующий перл: «Я закурил еще одну сигарету. Если я специально не извещаю вас об обратном, я всегда курю еще одну сигарету». У моей жены были похожие взаимоотношения с кофе — я никогда не замечал чашки у нее в руке, только периодическое отсутствие оной. Нине удавалось соединять в себе черты гурмана и наркомана. Она была обстоятельна и требовательна в инструкциях по приготовлению капучино (сначала пена, почти без молока, потом двойной эспрессо, влитый в пену, а не наоборот), громко восторгалась «балансом» хорошо обжаренной арабики, презирала «Старбакс» и т. д. — с одним исключением: без первой утренней чашки Нина была неспособна на какие-либо осмысленные действия. Форма доставки кофеина значения не имела. Во время наших путешествий я видел, как она закидывается дегтеобразной жидкостью из закопченных бидонов на бензоколонках, фундучно-малиновыми ужасами в придорожных буфетах, кофе из банковских фойе, кофе из автоматов, кофе с прошлого вечера. Нина была единственным известным мне человеком, который покупал — и пил — «Манхэттенскую особую», древнюю кофейную колу, которую в некоторых лавках все еще держат в силу привычки или ностальгии. В отсутствие других вариантов, подозреваю, она не побрезговала бы просто сгрызть горсть зерен.

— Кофе не делает тебя дерганой. Без него у тебя отнимаются моторные функции.

— Не начинай, — ответила Нина, приканчивая бокал. Я никогда не видел, чтобы она пила так много и так быстро.

— Серьезно, — сказал я, — ты чем-то недовольна?

Нина громко фыркнула, взмахнула пустым бокалом, пожала плечами и полуупала мне в руки — спиной, как в «упражнении на доверие». Она была горячая и пахла вином и кардамоном — библейская комбинация. Ее волосы были забраны наверх; пара прядок пристала к влажной шее. Я поцеловал ее.

— Ммм, — сонно протянула Нина, — о чем это я?

— О недовольстве.

— Солнышко, помоги мне лучше с этими чертовыми мисками. Спасибо. А сейчас, господа, — объявила Нина, вплывая в гостиную с первыми тремя порциями уже тающего десерта, — вечер принимает трагический оборот.

Что уж там, давайте я вам ее формально представлю. Нина Ляу была красива, я полагаю, — красива красотой узоров в калейдоскопе, центробежного разброса капель пролитого молока, лучиков солнца, преломленных в гранях стеклянной пепельницы: каждую минуту в ней что-то мерцало и изменялось. В один момент ее красота концентрировалась в пряди волос, косо падающей на лоб смелым мазком на монохромном холсте. Она откидывала эту прядь с глаз, и на долю секунды центром ее красоты становилось движение легкой руки. Она одевалась, по ее собственным словам, как «из рекламной брошюры колледжа», в крахмально-белые и мягкие бежевые тона, узкие юбки и кашемир, но при этом любила разбивать строгость своих ансамблей инфантильными причудами: здесь пластмассовое кольцо, выигранное в тире, там мультяшная заколка. Таким был и ее характер — безупречно строгий фасад с еле заметной трещинкой уязвимости.

У трещинки было имя — Ки Ляу. Нина была богата; в менее раскрепощенные времена наш брак можно было бы назвать мезальянсом. Выражаясь точнее, она происходила из богатой семьи. Если же быть совсем точным, богатой была ее мать. Ки — краткое, как удар рапиры, имя подходило к ее остроплечей осанке настолько четко, что смотрелось практически логотипом — была одним из ведущих юристов Калифорнии в области развода и наследственных прав. Она родилась в семье баба-нёня, или малайских китайцев, переехавших в Сан-Франциско в 1930 -х годах, и выросла под бременем долга — обеспечить своему клану первый американский успех. Именно это она и сделала, методично выстроив себе солидную, монотонную, обеспеченную жизнь. Все, что я узнавал от Нины о ее матери, носило отпечаток безжалостной эффективности. Решив, что пора завести ребенка, Ки вышла замуж за сингапурского дипломата, родила Нину меньше чем через год после свадьбы и профессионально развелась. Когда Нина устроила легкий подростковый бунт в полагающемся возрасте, лет в тринадцать, Ки недолго думая отправила ее в частную академию Крэншо — ход, соединявший в себе заботу о будущем дочери (Крэншо — одна из самых престижных школ-интернатов в стране) с наказанием (она находится в Детройте). До того как я познакомился с Ки, она представлялась мне некоей фантасмагорической смесью свергнутой императрицы с гаишницей. Когда мы наконец встретились, я понял, что был прав.

Нина ни разу не видела своего отца; она знала только, что он недолго работал в консульстве Сингапура в Сан-Франциско. В свое время я подталкивал ее разыскать его, руководствуясь скорее собственными романтическими представлениями о стройности сюжета, чем настоящей заботой. Она меня не послушалась, и, пожалуй, к лучшему. Однажды, в конце длинного трансконтинентального телефонного разговора, Ки мимоходом сказала: «Кстати, милочка, ты только не расстраивайся. Похоже, твой отец умер. В „Кроникл“ был крохотный некролог». Дочь не столько повесила, сколько уронила трубку. Впрочем, будучи Ниной, Нина уже взяла себя в руки к моменту, когда трубка приземлилась. В тот вечер у нас не было серьезного разговора, лишь пара тихих полночных всхлипов из-под одеяла, которые, возможно, мне просто приснились.

Следующий день принес мобильный телефон «Верту» в черной коже, выпущенный ограниченным тиражом для магазина «Нейман Маркус», — гостинец от Ки. Нина дала ему отслужить год гарантированного консьерж-сервиса в ящике стола.

Ки дарила подарки агрессивно, почти воинственно. Ее щедрость символизировала все, что угодно, кроме щедрости как таковой: все родичи Ляу — у Нины был легион разбросанных по миру тетушек, дядь и кузенов — жили под лавиной ее подачек, подсев на бесплатные роскошества, которыми она их стратегически закидывала или обделяла. (Обратной стороной этого было неумение Ки принять подарок. Я однажды послал ей антикварный судебный молоток, найденный на загородной барахолке. Она прислала его обратно с запиской, гласящей: «Дорогой, я адвокат, а не судья. Для художественной натуры разница, наверное, невелика. Привет Нине».) Большинство ее подношений были рассчитаны на то, чтобы натравить одного родственика на другого либо консолидировать временный союз против чужака. Изначально я был одним из таких чужаков. Теперь мы жили в одном из ее подарков. Западная 82-я улица между Коламбус-авеню и, если желаете знать, Центральным парком. Разумеется. Разумеется. [3]

Вся профессиональная жизнь Нины, что неудивительно, состояла из робких деклараций независимости. Хитроумно принужденная поступить на юридический (на Нинино шестнадцатилетие Ки преподнесла ей не, скажем, «мазду миата», а солидный дар от ее имени в фонд Нью-Йоркского университета, в котором сама не училась), Нина была довольно успешным, но вялым аспирантом и стала на редкость равнодушным юристом. К моменту нашей встречи она работала в заведении под названием «МДиаметр», что следовало читать как «медиа-метр», а не «эм-диаметр». Само название сразу давало понять, что это была за компания — два эстонских программиста, сидевших на патентованном алгоритме. Алгоритм этот каким-то образом отслеживал просмотр видеофайлов в интернете — каждой существующей копии, — руководствуясь формой и цветом, а не длиной файла. Это давало Арво и Тоомасу беспрецедентно точное представление о сравнительной популярности того или иного клипа. Следующим шагом эстонцев стала не продажа алгоритма или, скажем, обнародование результатов в виде хит-парада, а скупка прав на самые популярные клипы с последующей судебной тяжбой против всех других пользователей. Это был хладнокровный и эффективный гамбит, исполнением которого и занималась Нина. Она проводила день за днем, рассылая стандартные одностраничные лицензионные договоры с одного электронного адреса и стандартные одностраничные письма с угрозами и требованием прекратить нелицензированное пользование — с другого. В большинстве случаев адресатами и тех и других были порнографы. По словам Нины, редок был день, когда видео с одетыми людьми попадало в сотню самых популярных; когда это случалось, героев постигали особо затейливые травмы.

Нинина настоящая страсть и призвание, фотография, с самого начала подверглась такому количеству материнских насмешек, что Нина так и не взялась за нее всерьез. (Я подозреваю, что она пошла в «МДиаметр», несмотря на успешную летнюю практику в престижнейшей юридической фирме «Холланд энд Найт», просто из-за слова «медиа» в его названии или огрызков оного. В семействе Ляу это сходило за бунт.)

Я был родом из, скажем так, несколько иного мира. Мои родители жили в Бразилии, штат Индиана, население 8188 человек, — единственные евреи и единственные русские в городе. Я их обожал, но апофеозом красивой жизни им представлялся комплексный обед «Дары моря» во франшизе «Руби Тьюсдэй». В выборе кофе, масла, сиропа и прочих продуктов на полках универсама их ничего, по-моему, не манило сильнее фразы «неотличимо от настоящего». Они считали органические продукты надувательством наподобие «Гербалайфа». В этом, мне иногда казалось, они были отчасти правы.

Николай и Белла Шарф (синтетическая фамилия, связанная из «Шафаревич») прибыли в США из Ленинграда в конце семидесятых. На третьем десятке они уже пропустили возраст, в котором возможна полная ассимиляция, но были все еще достаточно восприимчивы к чарам картеровской Америки, чтобы их английский стал вполне сносен к тому дню, когда я смог и незамедлительно начал над ним подтрунивать. Полное отсутствие русской речи в радиусе полусотни миль наверняка ускорило образовательный процесс. Изначально распределенные в Кливленд прихотью общества ХИАС, [4] они прозябали на государственном пособии на берегах огнеопасной реки Каяхога, когда мой отец наткнулся на вакансию инженера при частной криогенной лаборатории в Бразилии. Это едва ли была идеальная замена профессорству в ЛГУ, но химия есть химия — а в разгар рецессии 1982 года

Вы читаете Кофемолка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×