— Еще никто и никогда не смел показывать язык Вилли Вайскруфту.
Я, будучи схваченным за воротник, не удержался от вопроса.
— Тебя зовут Вилли?
— Да.
— А меня, — надеясь на снисхождение, признался я, — Вольф.
— Мне нет дела до твоего поганого имени. Говори, как тебе удалось провернуть этот фокус с билетом? — он показал мне кулак и предупредил. — Если не скажешь…
Он был прилично одет — бархатная, шоколадного цвета курточка, кожаные штаны до колен и высокие белые носки, каких мне сроду видеть не доводилось. Кроме удивительных носков, была в нашем доверительном разговоре еще одна неувязка. Я не сразу осознал ее.
Лицо мое скуксилось, я обмяк и ответил.
— У меня был билет.
— Этот, что ли? — спросил немецкий мальчик и показал мне обрывок газеты.
Он спросил на русском языке!
Это было слишком для одного дня, для одного маленького, порвавшего с прошлым еврейского мальчишки. Я толкнул его в грудь, он упал и я дал деру.
Немчишка пытался догнать меня, но куда там. Те, кому удавалось вырваться из рук моего отца, были чемпионами в подобном виде спорта.
Мчался до тех пор, пока хватило сил. Затем затерялся в толпе разодетых фрау со вздернутыми носиками, в маленьких шляпках с зонтиками и непомерно большими бантами на спине. С ходу свернул в какой-то двор, огражденный высокими стенами с многочисленными окнами. Здесь почувствовал себя неуютно и, сопровождаемый презрительными взглядами какой-то прачки, снова выскочил на улицу. Добрался до сквера, где играл военный оркестр, там перевел дух и задался вопросом, почему никто не интересуется, что я делаю на улице, как здоровье родителей, не ношу ли с собой вшей, не голоден ли и есть ли у меня пристанище? С городскими сверстниками дело обстояло еще хуже. Возможно, я забрел не в тот район, но здесь, городском саду, не было мальчишек и девчонок в моем понимании. Здесь разгуливали важные маленькие господа в белых рубашках со странными, завязанными узлом ленточками под подбородком, коротких штанишках и высоких носках, уже виденных мною на соседе по вагону. Что касается девчонок — от этих не то что демонстрации языка, взгляда не дождешься, пусть даже я попытался бы пройти перед ними колесом.
Окончательно сразил меня крохотный матрос, шествующий в сопровождении взрослой тети, уставившейся на меня сквозь круглые стеклышки, надетые на красивую палочку. В ее глазах читался откровенный испуг — как бы я нечаянно не коснулся нарядного матросика!
Нужен он мне?! Другое меня интересовало — что это за корабль, на котором служат пятилетние несмышленыши и далеко ли можно уплыть на таком корабле? Помню, в нашей Гуре тоже как — то появился матрос. Мы, мальчишки, ходили за ним табуном, ловили каждое слово. Он был русский, громадный и небритый. С таким было не страшно отправиться в любую даль.
Впрочем, приближался вечер и Вольфу следовало подумать о ночлеге. О местной синагоге мне и вспоминать не хотелось. Путем расспросов добрался до Драгунштрассе[7], где останавливались мои земляки из Гуры Кальварии. Там меня приютили добрые люди, помогли с работой. Я устроился посыльным в ночлежный дом, заодно мыл посуду, чистил обувь. Денег мне не платили, обещали кормить, но часто забывали об обещании, так что на голодный желудок, с мыслями о еде мне удалось протянуть до февраля, когда на улице я упал в голодный обморок и меня отвезли в местную больницу. Дежурный врач осмотрел меня и, зафиксировав остановку дыхания, приказал перевезти в морг.
В морге я пролежал до следующего дня — санитары готовили труппы для патологоанатомического музея. Загвоздка вот в чем — состояние, в котором я находился, только со стороны можно было назвать обмороком или, если хотите, смертью. Очнувшись в больнице и услышав приговор врача, я не потерял присутствия духа. Да, я не мог двигать членами, не мог дышать, не мог говорить, но все видел и слышал.
Под словом «все» я подразумеваю не только высказанные вслух слова, но и слова, рождавшиеся в головах тех, кто имел со мной дело. Другими словами, я улавливал странное удвоение голосов, при котором первому, ясно слышимому, вторил другой, дребезжащий, размыто угадываемый. При этом тени слов вовсе не повторяли сказанное вслух, а содержали какой-то иной смысл. Это было что-то вроде смутных оттисков, сопровождаемых уверенностью, что я слышу именно то, что слышу. Каждого, кто подходил ко мне, я видел насквозь и ничуть не обижался, что ко мне относятся как к вещи. Я не испытывал эмоций. Что-то конечно, пошевеливалось в груди, но реакция была отстраненная, потусторонняя, как если бы до кого-то доносится разговор соседей в электричке. Смысл их разговоров вовсе не занимал меня, кроме некоторых незнакомых и удивительно красивых выражений. Например, «патологоанатомический музей». В музеях я никогда не бывал, но слышал о них, и где-то глубоко внутри, из-под спуда пробился вопрос — неужели и мне доведется побывать в хранилище, где выставлено множество забавных вещей? Никаких иных переживаний я не испытывал.
Это факт, и с ним надо считаться.
В музее меня положили на металлический столик, студент-медик, склонившийся надо мной, обнаружил пульс, и тут же вызвал профессора, который и вернул меня в ряды живых. Это случилось на третьи сутки после того, как я упал на улице.
Спасителем оказался господин Густав Абель. От него я впервые услыхал о летаргическом сне, вызванном малокровием, истощением, нервными потрясениями; о «медиумах», когда в его доме, в ответ на его мысленный посыл, я взял молоток, разбил молотком кафельную плитку на печке и через образовавшееся отверстие достал из зева серебряную монету.
Профессор развел руками.
— Вы — удивительный медиум, — заявил он.
То, что я не совсем человек, я уже догадывался, но оказаться «медиумом» было сверх всяких ожиданий. Я испытал гордость, ведь не каждый сбежавший из дома мальчишка может называться «медиумом».
— Ты можешь приказать себе все, чего только захочешь, — утверждал профессор. — Главное уверенность в себе, в своих силах. Ты должен забыть о том, что было с тобой раньше и включиться в работу по выяснению будущего.
Это была неясная и не совсем понятная цель, но я всеми силами старался помочь профессору и его коллеге профессору Шмидту понять, каким образом — или каким органом — я воспринимаю чужие мысли.
Что я мог ответить?
Их приказы доходили до меня в то мгновение, когда я вдруг начинал испытывать перекос в восприятии происходящего.
Чтобы стало понятнее, приведу пример. С каждым случалось такое — заснув, вдруг соображаешь, что ты во сне, и все, что с тобой творится, происходит в некоем бредовом, потустороннем состоянии. Вспомните хотя бы описания снов — «иду вдоль длинного забора», «очутился в помещении… в поле… в лесу… на краю обрыва…», «вижу себя издали» и так далее. К моменту осознания такого рода яви я и хочу привлечь внимание. Оно, осознание, происходит внезапно, как бы ненароком или мимоходом — глядь, а я уже здесь. Тоже самое происходило и со мной. Я как бы просыпался и видел все иначе. С высоты четырнадцатого этажа подтверждаю, что все рассказы, свидетельства, утверждения о «напряжении мысли», «усердном думании», попытке «мысленно приказать» или «уловить», не имеют никакого отношения к тому, что происходило со мной.
Действительно, чтобы уловить чужие мыли или, точнее, приказы (в чем разница, я объясню позже, когда мы побываем у Иосифа Виссарионыча, который очень интересовался такими «штучками-дрючками»), требуется колоссальное напряжение, но в этом деле главное — умение войти в предстартовое состояние, а также навык, позволяющий выбрать подходящего индуктора, то есть человека, чьи мысли воспринимаются легче, чем у кого-либо другого, присутствующего в зале.
Таким исключительно отзывчивым проводником оказалась жена профессора Шмидта, Лора. Это