Так что же мой полицейский? Хочу поглядеть в его сторону. Поворачивая голову и слегка приподнимаясь, чтобы в поле зрения попали окно и стол, я осознаю, что эти движения причиняют боль вполне терпимую. Это ново для меня. Вообще ново, что я могу шевелиться. Что-то изменилось. Я уже не плыву под водой, отчаянно борясь за жизнь. Пространство и свет уже не обволакивают меня, как волны и как пелена. Я уже не тот, кому подбадривающе говорят: он выкарабкается, я тот, кто сам чувствует, выкарабкиваюсь! А раз так — будь добр, на два слова, господин полицейский: ты тут зачем? Кому ты подчиняешься, чего мне ждать от тебя? Тоже будешь стрелять в меня?

Странно, моего полицейского подменили. У прежнего был — кажется, я уже упоминал об этом, — бухмаеровский череп, у этого же голова как голова, обыкновенное человеческое лицо. Разница становится еще более заметной, когда он подходит к подставке, на которой укреплен стеклянный баллон. А где же резиновый шланг, соединяющий меня со стеклянным баллоном?

Мой полицейский улыбается. «Не нужно больше физиологического раствора», — говорит он. И тут бесшумно вплывает черная фигура, увенчанная белым треугольником, под треугольником пара глаз, больших и кротких. «Я думаю, сестра, теперь он действительно выкарабкался», — говорит мой полицейский черной монахине. А она: «Да, ведь сегодня уже третий день». Чья-то рука касается моего затылка, поддерживая его, другая — рука монашки, запястье утопает в широком черном рукаве, — подносит к моим губам поильник. «Выпейте», — слышу я. Не знаю, что я пью, что-то тепловатое и пресное, но мой организм всасывает это всеми своими фибрами. Рука отстраняется, моя голова снова падает на подушку, монахиня уходит, полицейский пялит на меня глаза. «Что вы здесь делаете? — спрашиваю я. — Вас подменили?» Он кивает: «Мы сменяемся каждые восемь часов. Утренняя смена, вечерняя смена, ночная смена — по часовой стрелке. Возле тебя приятно дежурить, парень, никакой мороки, спокойно, одно удовольствие, нечего бояться, что ты сбежишь». У него череп не бухмаеровский, но теперь я вижу, что он тоже Бухмаер. Он засовывает большие пальцы за кожаный ремень и расправляет плечи. Из кобуры, болтающейся на ремне, выглядывает рукоятка пистолета. «Вы меня охраняете?» — спрашиваю я. Он удивляется: «А что же еще?» — «Почему?» Он поднимает плечи и почти параллельно к ним поднимаются его брови, выражая неподдельное изумление. «Нам дают приказ, и никаких объяснений. Ты уж сам знаешь, кто тебя продырявил и за что. Как-никак это по нашему ведомству, ты не находишь?» Вон оно что. Вон оно что. Они предполагают нечто уголовное: драма в преступном мире, бандиты сводят счеты, неизвестный преступник стреляет в сообщника. Все это слишком уж просто. Я должен разъяснить ошибку. Но как? Какое безобидное объяснение может дать продырявленный человек тому факту, что он продырявлен? Сказать правду? Но не им же! Наш поезд, я точно знаю, в какой-то вечер пересек границу между южной и северной зоной. Ефрейтор Бухмаер, довольный, что значительный этап путешествия уже позади, сообщил нам об этом. С первого взгляда как будто никакой разницы. По обе стороны границы — немцы, обе зоны оккупированы, и тем не менее различия существуют. На юге они не держат под таким уж жестким контролем всю систему управления, — доброй воле патриотов предоставляется известная свобода действий. Но здесь мы на севере, у Лаваля, фашиста и ультраколлаборациониста. Здесь все непосредственно подчинено немцам — все правительство, каждое учреждение, каждый служащий, тем более полиция! Они ни в коем случае не должны пронюхать, откуда я, иначе это будет означать, что я попал из огня да в полымя!

Из огня да в полымя, из одной неволи в другую. Напрасен прыжок, бесполезно все, что было потом. От Бухмаера к Бухмаеру, кто бы мог подумать! А поначалу все складывалось так благоприятно. Вдруг представился шанс, неожиданно, именно в тот момент, когда его меньше всего можно было ожидать. Ночью что-то изменилось в ритме движения поезда, и это заставило меня пробудиться от полусна, в который я погрузился, кое-как пристроившись на неудобной узкой деревянной скамейке. Совершенно очевидно — поезд замедлил ход. В этом нет ничего необычного, в течение дня так бывало десятки раз. Паровоз пронзительно свистнул. Ночь, но ночь лунная, почти неправдоподобно светлая, я различаю каждое лицо, каждый предмет в купе. С такой же четкостью вижу сквозь окно залитую молочно-белым светом равнину. Рядом и напротив — шестеро наклонившихся вперед или прислонившихся во сне друг к другу товарищей по путешествию и судьбе. До сих пор я не видел никого из них, только один раз недолго пробыл в общей камере, все остальное время — в одиночке. Дня, который мы провели вместе в этом купе, предаваясь одинаковым размышлениям, отламывая каждый свой кусок хлеба от одной принесенной нам ковриги, задавая друг другу одни и те же осторожные вопросы и осторожно отвечая на них — ведь ефрейтор тут же, и нам неизвестно, насколько он все-таки нахватался французских слов, — дня было достаточно, чтобы связать нас друг с другом. Не все мои попутчики — люди того склада, что расплачиваются этим путешествием в неизвестное, или слишком хорошо известное, за нечто реальное, имеющее определенное название: Сопротивление. Немцы, давно уже потерявшие ясное представление о масштабах Сопротивления, во многих местностях ставшего всенародным, сплошь да рядом действовали вслепую. Во время облав они хватали людей, никогда и не помышлявших предпринимать что-либо против оккупантов. Они делали это наугад, для запугивания и устрашения, или, сознательно применяя издевающуюся над всякими нормами уголовного права теорию допустимых ошибок, — в расчете на хороший улов. Так рыбаки иной раз забрасывают сеть. Пусть ценной окажется лишь небольшая часть улова, но ради нее стоит поймать в сеть рыбы побольше. Рыба, не представляющая интереса для рыбака, в лучшем случае выбрасывается обратно в море, или дохнет, или — так уж тщательно ни один рыбак не сортирует улов — перерабатывается вместе со всей добычей. Это дело удачи, разум и тем более справедливость тут ни при чем. Когда я — очень недолго — находился в камере не один, у меня был там товарищ, голубевод, ревностный член общества по разведению почтовых голубей, удостоенный многократных наград за победы на соревнованиях. Он мог без конца говорить о голубях, о них он знал решительно все. На такие слова, как война, оккупация, Сопротивление, он не реагировал, они не вызывали в нем никакого отклика, и это отнюдь не была осмотрительная, конспиративная сдержанность — вполне допустимая даже по отношению к товарищу по заключению, — нет, то было подлинное, абсолютное равнодушие ко всему, что его лично и непосредственно не касалось. И вот к этому человеку гестаповцы нагрянули в пять утра, все перерыли в его домике, убили голубей, угрожали семье, арестовали его самого. Потребовалось немало времени, пока он понял, почему его так покарала непостижимая судьба: его заподозрили в том, что с помощью голубей он по воздушному пути, обходя цензуру, минуя контроль, оказывал курьерские услуги одной из организаций Сопротивления. Кому-то пришла в голову идея, что нечто подобное вполне возможно, и на основании этого арестовали лучших членов его общества.

Голубевод был не в моем купе. Но двое других, там, у окна, наверняка так же ни к чему не причастны, как он. Третий, молодой человек, схвачен патрулем во время прогулки с невестой по лесу. Незадолго до этого в лесу нашли тайник с оружием, этого было достаточно. Судя по его рассказу, возможно, он и в самом деле ничего не знал о существовании оружия. У фашистов было столь же мало доказательств его вины, как и вины доброй дюжины других гуляющих, которых они схватили и уже не выпустили. Их система основывалась на теории вероятности: из десятка арестованных по крайней мере один — это уж во всяком случае — действительно участник Сопротивления. Он тем самым обезвреживается, причем даже не требуется обнаружить его и уличить. Я попал в сети гестапо таким же образом. Это произошло второго мая во время поездки в автобусе; накануне мы скромно, применительно к обстоятельствам, но полные веры в будущее, праздновали в горах Первое мая. Пели, шутили, провозглашали тосты за близкую победу. О ней я и думал, сидя в автобусе. Известия, которые я ежедневно прослушивал для нашего переписываемого от руки и тайно распространяемого бюллетеня, не могли быть более благоприятными. Каждый раз мне приходилось продвигать вперед булавки, которыми на висящей в моей комнате карте был отмечен Восточный фронт. Советская Армия отовсюду гнала врага на запад. Монте-Касино, ключ к северной части Италии, где фашисты многие месяцы упорно держались, должно было вот-вот пасть, и давно обещанная, с нетерпением ожидаемая высадка западных союзников теперь действительно — это понимал каждый — должна была произойти со дня на день. Она будет для всех нас, для всего французского Сопротивления сигналом к переходу в решительное наступление. Да, победа близка... И вдруг завизжали тормоза, громыхающий автобус остановился. Немецкие солдаты преградили путь. С винтовками наперевес они заставили нас выйти из автобуса — раз-раз! живо-живо! вещи остаются на месте! В то время как несколько человек осматривали автобус и вещи, другие выстроили нас шеренгой на пашне вдоль шоссе, спиной к их автоматам. Неподвижно и молча, с поднятыми руками, мы должны были ждать, пока они допросят и обыщут каждого из нас. На все вопросы «откуда» и «куда», о семейном положении и профессии, местожительстве, доходах, отношении к трудовой повинности, о предназначении той или иной взятой с собой вещи, о том

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×