Конечно, глаза чуть защипало, но я так ясно представлял себе весь путь до Красноярска, пересадки, нелетные погоды и тонны всевозможного хамства, что на долгие сантименты при прощании со своим последним в жизни судном эмоциональных сил не хватило…
Финал
Итак, в Игарке распрощался с судном.
Третьи сутки сижу в аэропортовском бараке, жду самолет на Красноярск.
«Нет погоды».
Перестройка. Уже грохнул Чернобыль и утонул «Нахимов». Я уже в начале рейса рассказывал, как солдаты-пограничники размешивают сапожную ваксу вместе с дегтем в денатурате. Пьют и остаются живыми. Пущай наши внутренние и внешние враги тешат себя надеждой на скорую гибель России. Долго им придется ждать…
В единственном продовольственном магазинчике аэропорта висит объявление: «Сухое молоко отпускается детям до 12 лет строго по справкам». На дверях камеры хранения мелом написано: «Мест нет и не будет».
Народ в бараке валяется в четыре яруса. Сижу верхом на чемодане, как король на именинах. Духота, мат, детские рыдания, но под потолком барака мерцает телевизор. Правда, экран размером с книжку начинающего писателя, а изображение вовсе чахоточное.
Плевать мне на СМИ. Прощаюсь с Арктикой. Первый раз прошел ее тридцать три года назад. Быстро промелькнула жизнь.
Объявляют посадку. Народ тянется на взлетное поле понуро и в молчании.
И вдруг знакомый голос Беллы из далекой Москвы, из-под притолоки аэропортовского барака:
Только взлетели, обустроились поспать, вдруг объявляют: «Внеплановая посадка. Нижняя Тунгуска. Выходить всем!»
Так. Где же мы? Туруханск только что пролетели.
Садимся, еще раз просят всех покинуть самолет.
На воле тьма, тьма и еще раз тьма. Шумит тайга, шумит тайга — еще более черная, нежели небеса. И в этой тьме и черноте слышен шум могучей реки. Енисей или Нижняя Тунгуска? Один черт.
Пилоты говорят: «Шлепайте за нами след в след». Втягиваемся на какую-то прогалину. Впереди становятся видны какие-то огоньки.
Барак — столовая. Один длинный стол. Ревут пассажирские дети. Лампочки — вполнакала. Подают в алюминиевых мисках «гуляш» — остывшее сало с макаронами или макароны с застывшим салом.
Все несколько странно. Никто не ест.
Пассажиры самостийно покидают барак и бредут средь шума вековых сосен или елей — черт разберет — обратно к самолету.
У кормового люка носилки с каким-то телом под простыней. Ругань пилотов. Сквозь ругань: «Пассажиры могут занять свои места».
Мое место самое заднее. Носилки санитары вдвигают и ставят в проходе рядом. Один санитар уходит, другой остается.
Самолет рулит на взлет, санитар просит сигарету, говорю, что курить в такие моменты нельзя. Санитар посылает меня к… и объясняет, что курить будет в кабине пилотов.
Даю сигарету. Санитар исчезает. Взлетаем.
Я приподнимаю простыню над головой тела. Девичье лицо. Или она без сознания, или под наркозом, или это труп.
До самого Красноярска не сплю. Пою про себя:
И страшно бесит, что слова перепутались и забылись, и откуда вообще-то эта песня, где слышана?
Плюхаемся в Красноярске, когда еле-еле начинает светать.
На приаэродромной площади абсолютная пустынность. Пассажиры куда-то исчезли. Даже мильтонов нет.
Ну, ведь рано или поздно подойдет какой-нибудь автобус: мне бы хоть куда-нибудь в центр, то есть в цивилизацию, добраться.
Такси!
Везет тебе, Витя.
Сажусь. Шофер:
— Куда едем?
— В Овсянку.
— Ты с какого хера сорвался?
Говорю, что заплачу сколько спросит и что еду к Астафьеву.
— Так бы сразу и говорил.
Запомнилось только, как по мосту необъятный Енисей переезжали и как потом по этой Овсянке крутились — дом Астафьевых искали и спросить не у кого — предутренний сон самый крепкий.