— А знаешь, кто в нашем вагоне едет? Дзиконский, полицмейстер. — И, помолчав, добавил: — И где только вино достает? Пьян в дым. Все на свете могу понять, одного никак не постигну: зачем с самого начала войны водку прикрыли? Солдатских бунтов боялись, что ли? Ты что молчишь? Или и его не помнишь, полицмейстера? Раз уж Стасю забыл…

— Ну, полицмейстера-то помню!

— Ух, и хлещет! Говорят, с горя. У него дочка в Петрограде застрелилась, вот он и пьет. Водку прикрыли, да уж полицмейстер-то для себя достанет. Будьте спокойны, у него пути для этого найдутся. — Проговорив все это, ничуть не меняя тона, Евлампий зевнул: — Пойти поспать, что ли. У меня завтра дел, дел… не сочтешь! Похоже, оставят меня в Питере. У папаши рука там есть. Слыхал про моего папашу? Ба- альшие дела затевает — кожу взялся поставлять на армию, мерлушку… С графом Шадурским за руку здоровкается. Графу, конечно дело, тоже нажить хочется, а сноровки нет, вот ему и приходится с Лещовыми компанию водить.

Он помолчал, подождал, не скажет ли чего Григорий Шумов, но не дождался и ушел в купе.

О курсистке Дзиконской Гриша слыхал. Про ее самоубийство толковал весь город. Сперва рассказывали «роковая любовь»; потом узнали о смертельной болезни — скоротечной чахотке; наконец, будто бы пришло запоздалое письмо: «Отец — палач, не могу жить на свете».

Но как далеко все это было от Григория Шумова, от его новой судьбы, которая начнется завтра!

Не только о Дзиконских — он готов был уже забыть и о встрече с Евлампием Лещовым. Какое ему дело до этого земгусара! Скорей бы вернуться к своим думам о Питере, к неясным планам будущей университетской жизни… Самый университет вставал перед ним то светлым дворцом небывалой красоты, то строгим храмом науки с величественными колоннами… Знакомое волнение возвращалось к нему, он прошелся взад-вперед по ковровой дорожке…

Дверь на площадку рывком открылась, и на пороге возникла рослая фигура в накинутой на одно плечо голубой шинели. В ней без труда можно было узнать Дзиконского, бессменно — с 1905 года — служившего полицмейстером в городе, где Гриша когда-то учился и откуда сейчас уезжал навсегда.

Да, это был все тот же Дзиконский, немного, впрочем, изменившийся: лицо его казалось одутловатым, под глазами даже при скудном вагонном освещении видны были лиловые мешки, пышные усы обвисли… И только молодцеватость осанки осталась прежней.

Дзиконский шел зыбко. Поравнявшись с Григорием Шумовым, он остановился, неверным движением откинул полу шинели, вытащил из кармана синих кавалерийских рейтуз флягу, спросил Гришу:

— Нет возражений?

И, расправив усы, приложился к горлышку фляги.

Гриша смотрел на него с содроганием: дочь застрелилась, а он…

Кончив пить, Дзиконский погрозил Грише пальцем:

— Подумайте, до чего доводит вас, господа учащаяся молодежь, излишнее образование. Подумайте об этом зрело.

Затем с той же зыбкостью, покачиваясь на ходу, двинулся вдоль коридора.

Скоро дверь дальнего купе захлопнулась за ним со стуком, в коридоре теперь было пусто, все пассажиры, вероятно, уже легли, ничто не мешало Григорию Шумову; и все-таки прежнее настроение, полное радостных предчувствий, так и не вернулось. Он постоял, подождал. Нет, видно, по заказу это не делается.

Что ж, придется тогда последовать примеру Евлампия Лещова!

В душном купе Гришины соседи лежали одетые: по случаю войны постельное белье не выдавалось.

Он поднялся по лесенке на оставшуюся свободной верхнюю полку, улегся поуютней и тут только почувствовал, насколько устал за сегодняшний день; что-то необычайно хорошее — неясно, как бы в утреннем тумане, — начало возникать перед ним; надо было непременно разглядеть, что именно, припомнить, но ничего не припомнилось — сон властно овладел им.

Проснувшись, он поспешно, будто боялся опоздать — не пропустить бы чего, — отдернул висевшую у самого изголовья плотную занавеску; окошко было уже не черным, а серым. Еще рано.

— Д-да… Такие-то дела, — без особого удовольствия услышал он знакомый голос.

Евлампий лежал на соседней лавке и тоже не спал.

— Такие-то дела. Она мне порассказала о тебе, Стася-то. — Евлампий, приподнявшись на локте, подвинулся через проход к Шумову — от этого густо запахло душистой помадой — и продолжал вполголоса: — Кой-чего порассказала. Будто тебя выставили из реального училища. Правда, выставили?

— Правда.

— Я б на твоем месте не признался. Поди проверь теперь, выставили или нет. Дескать, сам по своей воле ушел: не хочу учиться, хочу жениться. Потом, будто в какой-то — демонстрации ты участвовал, по случаю Первого мая, что ли… Вот еще охота была! Ну, тут-то и вовсе признаваться не стоит: за такие дела, слышно, начальство по головке не гладит. Мне, конечно дело, можешь сказать, не таясь, по дружбе. Молчишь? Значит, опасаешься. Ишь, когда спохватился — опасаться. Снявши голову, по волосам не тужат. Ну ладно, скажу по правде — жалко мне тебя… Куда теперь подашься? Батька у тебя гол как сокол. Урочишки будешь давать? Учиться, видно, тебе уж не придется, да и поздно: вон какой мужичище вырос, хоть потолки подпирай.

— А я как раз и еду учиться.

— Куда же?

— В Питер. В университет.

— То есть как это… в университет?

При свете тусклого, ввинченного в потолок ночника Гриша увидел, что Лещов даже привстал, свесив ноги в приход между полками.

— Шутишь! Неужто в самом деле приняли?

— Приняли.

— Нет, ты смеешься! Тебя ж из училища-то выгнали.

— Выдержал экзамен на аттестат зрелости, вот и приняли.

— На аттестат… А я-то все гляжу: разговариваешь ты со мной безо всякой охоты, слова отмериваешь, будто сам по целковому за каждое платил… Теперь понятно. Загордился, значит. Нос воротишь от нашего брата. А наш брат и без аттестата не пропадет. Папашка мой не пропал, с графом Шадурским за руку здоровкается. И я не пропаду. Верно говорю или нет?

Гриша, не отвечая, повернулся к окну. Мгла как будто начала редеть. Какие-то тени мелькали за окном; это были, скорей всего, деревья.

— И по какой же части ты думаешь определиться? — снова заговорил Евлампий.

— На юридический факультет поступил.

— Адвокатом хочешь стать. Хлебное дело, — скучным и даже каким-то подавленным голосом произнес Евлампий и за всю дорогу не обронил больше ни одного слова.

Гриша был рад этому. Уж одно то, что душистая голова земгусара отодвинулась куда-то к стене, казалось некоторым облегчением: и без того воздух в тесном купе был спертым.

Окошко светлело все больше. Гриша вглядывался в него не отрываясь. И наконец наступила минута, когда он увидел в тумане низкую равнину. Она казалась беспредельной.

Далеко-далеко на этой равнине сумрачные стлались дымы.

Но вот они начали медленно розоветь — вместе с краем неба.

Солнце!

Это ж просто чудо — в такую щедрую на ненастье пору над городом встанет солнце!

Скоро стали видны и фабричные трубы, — и они тоже были розовые; ими начинался рабочий Питер.

Еще немного — и поезд вошел под высокие — из железа и стекла — своды: Варшавский вокзал!

Вы читаете Зори над городом
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×