другим торжественным случаям дома и на работе. Последнее соображение вновь огорчило его. Настроение его опять ухудшилось, и он подумал, что и сама страсть его к литературе становится весьма специфичной или, правильнее сказать, сомнительной: он все сильнее интересуется мемуаристикой, а собственно романическое волнует его мало и все меньше и меньше. Он в самом деле любил теперь не столько первые, сколько последние тома собраний сочинений, читал какие только попадались юбилейные сборники, знал генеалогические древа отечественных особенно писателей, обязательно любопытствовал, если встречалось ему в книге описание пейзажа: где это, уж не тверское ли имение Н-ых? С. мог жить там летом восемьсот пятьдесят третьего года; если дан был словесный портрет, то он интересовался всегда: реальное ли это лицо, и узнало ли оно себя в романе, и если да, то в каких отношениях остался с ним автор; любил он также вникать в чужие дневники и черновики: прочие обстоятельства, косвенно отразившиеся на процессе создания вещи, как то: семейное и материальное положение, здоровье, степень достигнутой к тому времени известности, — тоже не ускользали от него. Про себя он и раньше догадывался, что это увлечение его не совсем чистого свойства, что для него существен не один лишь исторический интерес, не столько валено проникнуть через мемуары в чужую эпоху, но преимущественно важно проникнуть в чужую жизнь и сравнить ее со своей собственной. Но и стыдясь своего анализа, он не мог решиться совсем запретить себе чтение такого рода, потому не мог, что всегда (и сейчас, в поезде, тоже) начинал оправдывать себя, и оправдывать удачно, что, мол, честолюбие его на литературу никогда не распространялось, никогда не претендовал он на то, чтоб быть поэтом, не испытывал ни зависти, ни недоброжелательства к другим, успевшим, а значит, имеет право спокойно и непристрастно исследовать их жизнь. Правда, иной раз сомнение: точно ли он никогда не собирался быть поэтом или писателем и не имел здесь честолюбия, — одолевало его. Он силился вообразить себе то время, когда он юношей делал выбор, но схема этого выбора, все, о чем он грезил тогда, какими рассуждениями руководствовался, как-то истерлись из его памяти. Сам ли он сказал себе, что лучше заняться положительным делом, а талант, если он есть, обнаружится, или так говорил его старший брат, тоже колеблясь, этого Николай Владимирович вспомнить не мог. «Был у меня талант или не был — как это теперь проверить? — улыбнулся он в вагонный сумрак. — Если и был, то от неупотребления, наверное, уже исчез… Но неужели, — ужаснулся он через несколько секунд, — неужели я тот самый ленивый и лукавый раб, зарывший свой талант в землю?! Всякому имущему дается, а у неимущего отнимется и то, что имеет… Неужели это произошло со мной?!.»

«Нет, — сказал он себе твердо; его клонило в сон, он почувствовал необходимость именно сказать себе что-то окончательное, веское. — Нет, этого не может быть! Мой талант заключался в другом. Я призван был прожить жизнь скромно, но достойно, не в обманчивой и призрачной погоне за совершенством. Стремления моей юности были соблазном. Я был глуп, суетен, я не знал, как следует, что такое сострадание, — сама жизнь научила меня всему. А если дел моих и не увидало человечество, то ведь и не для себя я живу. Как быть, если мне выпало родиться в такое время? Вероятно, бывают эпохи, когда люди должны лишь молча страдать, а всякое творчество есть лишь ложь и самообольщение…»

* * *

Перед самым Новым годом, на шестые сутки пути, Николай Владимирович возвратился к себе домой, в Москву, где встречали его невестка и внук. Он знал, разумеется, что они там, в квартире, что ему придется жить с ними бок о бок, но ничего конкретного на этот счет в уме не держал, даже не попытался ни разу представить себе, как произойдет их встреча, словно некий охранительный механизм запрещал ему это, оберегая от потрясения. Войдя в дом, он даже постарался, вопреки тому, что решили они с Татьяной Михайловной, быть любезен. Это удалось ему, однако, лишь в первые мгновения. То, что держалась она настороженно, почти враждебно, то, что была, очевидно, непроходимо вульгарна, могло бы отвратить его от нее, но со временем — лишь после того, как он несколько раз объяснил бы ей, что такой быть нельзя. Здесь же он ощутил внезапно настоящую злобу, гнев, и уверен был, что чувства его в данном случае несправедливы, ибо справедливо было породившее их убеждение: именно от этой подозрительной враждебности, именно от этой безнадежной вульгарности так рвался на фронт его сын, именно от этого он там теперь безумствовал и лез под пули. Боясь сперва взглянуть на нее прямо, чтоб не совсем она стала ему противна, сейчас Николай Владимирович взглянул на нее открыто, и тут же, каким-то звериным чутьем, она уловила все, о чем он думал. Они сказали друг другу что-то незначащее, по поводу неотложных каких-то дел, но назавтра уже не разговаривали вообще. Об осложнениях с сыном он не заботился, веря, что если все же тому придется выбирать меж отцом и женой, сын выберет отца.

…В эту вторую военную зиму и прочие обитатели квартиры потихоньку стали съезжаться. За два года квартира совсем пришла в запустение. От взрыва бомбы, упавшей неподалеку, треснула стена, весь дом немного покривился и, чтоб он не рухнул совершенно, со двора, рядом с парадным крыльцом, возвели тройной контрфорс из толстых бревен, о который теперь всегда спотыкались, ворочаясь поздно домой. Однако опасность, что весь дом может вдруг упасть, и не представлялась никому особенно реальной — гораздо хуже считалось то, что пол в кухне, и прежде всегда осклизлый возле раковины, нынче стал угрожающе покатым. Как раз перед приездом Николая Владимировича старик Фролов, умываясь, на этом месте упал и сильно рассадил себе голову. «Хорошо еще, что утром, — вздыхали бабы, — все дома были, а то так бы и лежал, покуда кто не пришел». Не менее страшно прогнило все и в уборной, и вывалились плиты на лестничной площадке, а дефицитных досок, чтоб заложить дыры, было жалко, их берегли на крайний случай.

— Что ж, так и будем, как кенгуру, прыгать? — спросил Андрей-кондуктор, тоже однажды чуть не упав в расселину на лестнице.

— Да, тебе хорошо, над тобой Полина, на тебя не льет, — тотчас же откликнулся другой сосед Новиков, у которого были, по общему предположению, и доски. — А на меня в первую же оттепель польет так, что и не обрадуешься. Кто мне тогда тазы подставлять будет? Ты, что ли?

— Досками ты крышу не зашьешь, — пробормотал Андрей. — Господи, что за люди?.. Что за люди, а, Николай Владимирович?

— Ну а что, действительно, дадут его доски? — Николай Владимирович обвел глазами кухню, ужасающе зеленоватый пол, торчавшую там и сям дранку, обнажившиеся водопроводные трубы, кое-как обернутые паклей и бумагой, чтобы не замерзала вода, и обсыпавшуюся холодную печь. — Нет, тут все равно ничем не поможешь, — сказал он. — Дом-то ведь мы не выпрямим. Да и пол даже не перестелим. Потом, быть может…

— А ты думаешь, он сколько простоять может? — неожиданно смешно по-детски встревожился Андрей.

— На наш с тобой век хватит, — засмеялся Николай Владимирович. — Нас с тобой еще по этой лестнице понесут. Еще через эти расселины перепрыгивать будут.

В двадцатых числах января жена Андрея, тетка Анастасия, как и муж ее, расположенная к Николаю Владимировичу, принесла ему от домоуправления талоны на дрова, а седьмого числа, в воскресенье, накануне его дня рождения, пришла машинах дровяного склада на Молчановке. Весь день во дворе мужчины мерили кубометры железной меркой и таскали дрова, а женщины на кухне первый раз после такого перерыва разожгли общую плиту и, благо всем надо было, принялись варить, жарить и стирать белье.

В мирное время дрова держали в подвале или, частью, на чердаке, а теперь несли в комнаты и складывали за шкафами и только в исключительных случаях — в коридоре, в нишах меж кухонными столами. Полдня до обеда входные двери то и дело распахивались со скрипом, сначала одна, потом вторая, и в облаке пара, цепляя за косяки, входили мужчины с большими вязанками. Бабы испуганно сторонились, чтобы их не задело, жались от холода к плите и кричали: «Дверь, дверь за собой затворяй, дверь! У-у, черт, шалава, морозу напустил! Танька, б…, да закрой ты за ним дверь!» Застревая и обдирая засаленную до черноты штукатурку в узких проходах, мужчины влачили свою тяжелую ношу дальше и где-то с грохотом сваливали.

Николай Владимирович тоже сам носил свою долю и против ожидания не слишком устал. Может статься, она не была так велика, как раньше. В один момент ему даже показалось, что он способен носить еще и еще, и все так же ему будет хорошо выскакивать на улицу в валенках и старом ватнике, наталкивать в мерку полена, набивая поплотнее, расстилать по снегу веревку и, поспешно, но тщательно уложив ровно столько, сколько можно унести зараз, бежать наверх, а потом возвращаться опять, после тяжести чувствуя в ногах приятную легкость и дрожь.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×