в тени растущую, когда кругом боры да белоствольные в зелени рощи! Но каждому дереву — своя пора. Посрывают осенние ветры с леса богатые шали, и выйдет на вид тихая рябина, жарко запылает по сирому чернолесью. Тут-то её, огненную, все приметят: и мальчишки, и дрозды-рябинники, и бабы, и мужики. Случается, и медведь заломит, маленькие глазки прикрывая, обсосёт…

Кто знает, как долго была бы в незаметности Васёнка, если бы в самое её девичество не оказался в Семигорье важный человек. К избе бабки Грибанихи человек тот подъехал рано — солнце ещё за лесом было — и тихо, чтобы не потревожить людей. Да невидаль в здешних местах, легковую машину, мальчишки нюхом учуяли. Ещё пухлые от сна, ещё неумытые, они слетелись к избе Грибанихи, как воробьи на просо. И хотя машина быстро уехала, прокатив счастливых мальчишек до выгона, в тот же час все узнали, что у бабки Грибанихи опять важный гость — Арсений Георгиевич Степанов, бывший Сенька-Кнут, когда-то ещё в первую войну с братишкой Борькой-Бореем бегавший по Семигорью. Сенька памятен был тем, что кидал камнями в урядника, за что был сечен в отцовой избе по приказу и под присмотром старосты. И тем, что в семнадцатом году ушёл в Питер делать революцию. А в голодном двадцать первом объявился в селе красным командиром, чтоб похоронить сразу отца и мать да заколотить избу. Потом надолго запропал. О Сеньке-Арсении забыли: мало ли семигорских разошлось по всей России! А он опять объявился, уже из области, да большим начальником! С неделю гостил у бабки Грибанихи, Авдотьи Ильиничны Губанковой, вдовы его погибшего в гражданскую войну друга, и уехал, забрав с собой её приёмыша — десятилетнего Кима. Теперь Арсений Степанов был уже в годах, бритую голову прикрывал фуражкой, держался молчаливо, был сдержан и неулыбчив.

Вместе с председателем сельского Совета, Иваном Митрофановичем, ходил он в поля и в дальние луга, ел из одного котла с семигорскими косцами, долго говорил с Женькой-трактористкой. И всего-то раза два видел Васёнку. Один раз в лугах — стог она метала вместе с бабами и мужиками. В другой раз повстречался с ней у колодца. Достала Васёнка воды, перелила в свои вёдра, легонько присела, цепляя вёдра на коромысло, — два на коромысло, третье в руке, — только распрямилась, голову с туго уложенной на затылке косой вскинула — человек! Тот самый, городской, что по лугам ходил. Лицо крупное, тяжёлое, а глядит по-доброму.

Васёнка глаза опустила, прошла мимо, плечом не шелохнула. В калитке оглянулась. Человек стоял у колодца, взглядом её провожал. Закраснела Васёнка. Зинка Хлопова на её месте виду бы не подала, что любо ей внимание приезжего человека: повела бы гордо подбородком, юбкой крутнула и в дом. А в доме кошкой метнулась бы под занавеску подсмотреть, кто на неё в загляд глядел. Васёнка не могла, как Зинка. Она доверчиво просияла открытым, как небушко, лицом, застенчиво поклонилась человеку. Плавно развернула на плече коромысло с вёдрами, без стука прикрыла за собой калитку, пошла к крыльцу, пружиня загорелыми сильными ногами.

Назавтра всё Семигорье узнало от бабки Грибанихи, что сказал о Васёнке приезжий человек.

«Родит же Россия такую красоту!» — так сказал о Васёнке Арсений Георгиевич Степанов. Степанов уехал, слова его остались.

Дядя Миша, отцов брат, живший на хуторе, у Займища, за обедом прослышал от своей Аполлинарии разговоры про Васёнку, ладонью отёр свои усохшие на ветру и солнце губы, аккуратно расстегнул когда-то синюю, теперь выбеленную потом рубаху, высвободил из расстёгнутого ворота тощую, будто витую из сыромятных ремней шею, сказал:

— Конешное дело: девку не по гулянке смотрят. Наша Васёнка на работу машистая!..

Тётка Поля согласилась:

— И не говори! Васёнка везде горазда. А погляди, как идет: ровно дымок над лугом!

Сказала своё слово о Васёнке и Грибаниха, баба Дуня, Авдотья Ильинична Губанкова, к которой приезжал большой человек из области. «Сердце у Васёнки доброе, оттого она, девонька, и люба…»

И только одна Зинка Хлопова, два года пожившая в городе, одна на всё село красившая губы и пудрившая длинный нос, явно завидуя подружке, однажды выкрикнула на весь «пятачок»: «Нашли красавицу! В городе такую и в ресторан не позовут!..» На что Женька Киселёва, отчаянная Женька- трактористка, ответила:

— Заткнись, ресторанная рюмка! Таких девок, как Васёнка, в другой стороне не сыщешь!..

Матушка же, Анна Григорьевна, успевшая отказать двум тайным свахам из дальних деревень, матушка, которая умела всех слушать и не обронить словечка, с глазу на глаз сказала Васёнке: «Не тешь сердечишко, доча. Об руку с красотой счастье не гуливало…»

2

Мать не баловала детей лаской. Молчаливая, ко всем равно строгая, одну Васёнку порой голубила. Случалось, по утрам, приустав у сыто потрескивающей печи, она подсаживалась к дочери, усердно чистившей картошку в большой чугун. Быстрой ладонью накрывала Васёнкино ухо, прижимала её голову к своей горячей от печного жара кофте, шершавыми пальцами, будто украдкой, оглаживала её лоб, волосы, молча отходила.

Однажды, вздохнув, сказала:

— Уж больно покладиста ты, доча. В какие-то руки попадёшь!..

Васёнка, сбрасывая в ведро витые картофельные срезки, тихо молвила:

— Не тревожьте себя, мама! Без вашей воли на чужой порог не ступлю!..

Наверное, мать своей твёрдой рукой уладила бы Васёнкину судьбу. Но в будний серенький денёк матушка переломилась, как стожара, не осилившая тяжесть набок огрузнувшего стога. И, как стог, потерявший опору, завалилась, казалось бы, накрепко и умело смётанная гужавинская семья.

В тот серенький денёк мать засобиралась на хутор — не по доброму делу. С утра, как к празднику, прибрала избу: пол протёрла голиком с толчёным кирпичом, мокрой тряпкой два раза прошлась по всем углам, на окнах сменила занавески. Посуду перемыла, составила в горку. В бога она не верила, но в то утро долго стояла перед божницей и, чего никогда не делала раньше, завесила угол с иконой чистым вышитым полотенцем.

Васёнку не пустила на полдни: сходила сама. Вернулась с подойником, укрытым белой тряпицей, по кринкам разлила молоко, снесла на погреб.

За печью мать умылась, надела чистое, надела и застегнула на все пуговицы давно шитое, ещё ненадёванное плюшевое пальто, из сундука достала чёрную бережёную шаль, повязала по самые брови. Деньги завернула в тряпицу, убрала за пазуху. Всё делала строго, неспешно, будто не лежало сердце уходить. Будто ждала: придёт батя, не пустит…

У порога мать приостановилась, оглядела избу, всю, от чистого пола до пообтёртой печи, фотографии на стенах, подняла глаза на угол, хотела перекреститься, но только рукой повела — от себя отодвинула.

Васёнка забилась в угол, руку прикусила, чтоб не заголосить. Не маленькая была: знала, куда и зачем идёт мать. С весны батя спутался с бесстыдной птичницей Капкой, и матушка не хотела больше рожать.

Мать увидела полные слёз Васёнкины глаза, и строгое её лицо отмякло.

— Поди сюда, — позвала она.

Васёнка, вся сжавшись, ткнулась ей в плечо, стыдливо зашептала:

— Не ходите, мама, не ходите…

Мать, губами тронув её затылок, сказала:

— Не грех иду прикрывать. Обиду не можу перенесть, доченька.

Мать вернулась поутру, лицом белее полотенца. Васёнка сняла с неё пальто, помогла влезть на печь, накрыла одеялом, поверх прикутала полушубком.

Васёнка металась из избы на двор и снова в избу, не умея успокоить себя ни заботами, ни делом.

Мать неслышно лежала на печи, за весь день не обронила словечка, воды не спросила. Она молчала весь другой день. Среди второй ночи пристонула. Услышала рядом Васёнку, не открывая глаз, с трудом разомкнула чёрные в полутьме губы:

— Слышь, Васюня, помру когда, юбку сыми… резинка страх как режет…

Всё другое — и Зойкины слёзы, и Витькины обкусанные губы, и как хоронили мать — Васёнка плохо помнила. А вот про резинку помнила, как ножом выцарапали те страшные слова.

Гаврила Федотович зиму и всё другое лето не ходил к Капке, пришёл домой нетрезвый, всю ночь сидел на лавке, подперев голову руками, смотрел в угол, никого не видя.

Вы читаете Семигорье
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×