между прочим, в палате интенсивной терапии. – Он выразительно посмотрел на стоящую возле моей кровати медицинскую бандуру, выглядевшую весьма внушительно, но, кажется, отключенную. Наверное, эта штука и поддерживала мое бренное тело, когда душа болталась неведомо где.

– Она отключена. – Я кивнула на бандуру.

– Отключена, потому что последние два дня вы уже могли дышать самостоятельно, но, Ева Александровна, сей факт ни в коей мере не отменяет необходимость детального неврологического обследования.

– А ускорить ваши обследования никак нельзя? – спросила я без особой, впрочем, на это надежды.

– Уж вы себе и представить не можете, как мы ускорились, доставая вас с того света. – Доктор скромно улыбнулся. – В обычной больнице с вами бы никто так возиться не стал.

Ну, насчет обычной больницы он зря, аппендикс мне, к примеру, вырезали в самой заурядной хирургии. И сделали это, надо сказать, неплохо, и зашили так красиво, что почти ничего не видно. Забесплатно, между прочим. Это я уже потом докторам презенты принесла в знак благодарности.

– Ну, Ева Александровна, – по официальному тону чувствовалось, разговор закончен и препираться нет смысла, – я вот прямо сейчас вам кое-какие обследования назначу, лечение скорректирую, успокоительное велю ввести.

Интересно, на кой черт мне успокоительное? Ситуация, конечно, не из приятных, но если перспективы у меня радужные, то и паниковать нечего.

– Мне бы поесть. – Я вдруг поняла, что дико проголодалась. Месяц без человеческой пищи еще попробуй проживи. Интересно, чем они меня кормили и как? Нет, лучше не буду думать о всяких медицинских подробностях, а помечтаю о плитке горького шоколада, жареной картошечке и домашних котлетках. К черту диету! Я ж небось за месяц комы изрядно похудела. Руки вон какие худющие стали, и ногти ужасные, точно не мои, точно не холила я их, не лелеяла, не укрепляла специальными жидкостями и лаками заморскими не красила. Опечалившись судьбой ногтей, я совсем забыла о докторе.

– Феноменально! – напомнил он о своем существовании. – Всего несколько минут, как вернулись с того света, а уже требуете кушать.

– А что, не должна? – насторожилась я. Вдруг они меня вообще кормить не собираются или будут пичкать тем, чем и раньше. Я скосила взгляд на укрепленный в штативе флакон с какой-то мутной гадостью.

– Ну что вы! Просто обычно люди, выйдя из такой глубокой комы, как ваша, не то что не хотят, не могут есть.

– И много их выходит из комы? – поинтересовалась я. Не скажу, что мне было так уж любопытно, но все же лучше знать статистику.

– На моей памяти ни одного, – покачал головой доктор. – Так что вы, Ева Александровна, в некотором смысле уникальны.

Я уже было испугалась, что он начнет препарировать мою уникальность, но доктор неожиданно замолчал, встал со стула и произнес полушутливо-полусерьезно: – Все, Ева Александровна, готовьтесь к вступлению в нормальную человеческую жизнь.

Нормальная человеческая жизнь – лихо сказано. А до этого она у меня какая была – растительная?

* * *

– Софья, поторопись! – Голос мадам злой и нетерпеливый, нетерпеливость эту не может приглушить даже плотно прикрытая дверь. – Софья, сколько еще тебя ждать?!

Платье новое, шерстяное и колкое. И шея сразу зачесалась, и руки. Не люблю, когда вот так – неловко, неудобно, некрасиво. Приподнимаю подол юбки – ботинки старые, истертые, но еще ладные, ноге в них удобно. Новые ботинки мадам мне обуть не разрешила, потому что под платьем все равно ничего не видно. Нет, мне не обидно. Ну, может, самую малость. Я привыкла уже, почти.

– Ну как? – Смотрю сначала на свое отражение, потом на стоящую рядом Стэфу.

– Красавица. – Стэфа улыбается, и оттого лицо ее становится молодым и добрым.

Врет. Красавиц в этом доме две: мадам и Лизи. А я так, не пойми что. Худая, нескладная, волосы черные, почти как у Стэфы, и кожа по-цыгански смуглая даже сейчас, в середине весны. Одно слово – дикарка. Только глаза красивые – кошачьи, с золотыми искорками у самого зрачка. Это Стэфа сказала про искорки, сама-то я ничего такого не замечаю. Вижу только, что к глазам моим очень идут янтарные бусики и янтарные же серьги крупными капельками. А Стэфа считает, что изумрудный маменькин гарнитур мне бы более подошел. Да что думать про гарнитур, когда все маменькины драгоценности теперь у мадам! Мне и с янтарем хорошо. Янтарь тяжелый и теплый на ощупь, а изумруды – холодные.

– Дай-ка. – Стэфа ловким движением поправляет мою прическу, закалывает шпилькой непокорный локон.

Не люблю прически, от них голова болит и чешется, но с мадам не поспоришь. Нет, я поспорить могу и даже иногда делаю это, но папенька с самой осени занемог, доктор Аристарх Сидорович говорит – сердце слабое. Пусть папенька и не любит меня как прежде, но все одно не хочу его тревожить попусту. Пусть прическа и бусики дешевые, пусть ботинки старые, с облупившимися носами, и платье, как у Лизиной гувернантки, мадемуазель Жоржины, такое же строгое и блеклое. Зато я знаю, что ничего-то у мадам не выйдет.

Это ж надо до такого додуматься: я и Сеня! Да мы с ним с малых лет вместе, он мне как брат, и помыслы его амурные мне всегда были ведомы. Не обо мне они. Ну и пусть Сеня целых четыре года в Санкт-Петербурге науки постигал! Не изменился он даже за это время, уж я-то знаю. Странное что-то мадам удумала. Пусть бы лучше Лизи попыталась замуж за Семена выдать.

А и то правда, Лизи как раз в Сенином вкусе, ему всегда ангельского вида девицы нравились. Да и мадам от такого брака выгода несомненная. Вятские – род старинный и богатый, не то что наш. Нет, наш тоже старинный, вот только финансов у папеньки с каждым годом все меньше. Это я сама слышала, про финансы. Не подслушивала, просто папенька с управляющим больно громко говорили, а я мимо кабинета проходила, ну и задержалась...

– Софья! – А теперь мадам злится по-настоящему, голос звенит, и нотки в нем визгливые появились – верный признак гнева.

– Иди уже. – Стэфа легонько толкает меня в спину. – Сейчас ведь браниться начнет.

– Стэфа, – обнимаю ее за костлявые плечи, вдыхаю сладко-дурманный запах, – а обороти-ка ты ее в жабу.

– Не могу, Сонюшка. – Стэфа очень серьезна. По глазам видно, если б могла, оборотила бы. – Все, беги. Не нужно ее злить.

Разозлила.

– Наказание! – Мадам не глядит в мою сторону, а смотрит на папеньку. По случаю выезда на нем парадный костюм, почти новый, лишь самую малость залоснившийся на локтях, и кельнской водой от папеньки пахнет так резко, что чихать хочется. – Николя, ты только посмотри, что твоя дочь вытворяет! Нет, я больше так не могу! У меня, Николя, нервы и мигрень! Мне Аристарх Сидорович давно советует на воды ехать, а я все тут... – Обиженный взгляд, скорбно поджатые губы и флакончик с нюхательной солью под носом, уже открытый. Актриса! Сразу видно, что актриса. По мне, так никудышная, а папенька верит: и про страдания, и про мигрень, и про то, что я – наказание. Ненавижу ее за это...

– Софья, ну что же ты так! – Папенька смотрит на меня с укором, а на мадам – с обожанием. – Зоенька же тебе мать заменила, а ты... – Больше он ничего сказать не успевает, потому как на выручку мне приходит Лизи.

– Соня, а что это за платье у тебя такое некрасивое, прямо как у мадемуазель Жоржины?! – В глазах цвета берлинской лазури искреннее недоумение.

Лизи, она вообще очень искренняя и правду всегда говорит. Мадам ее за это ругает, а Стэфа называет искренность Лизи скудоумием. Даже если так, мне все равно обидно и завидно. Хотя зависть – это плохо, так Стэфа говорит. На Лизи платье муаровое, нежно-фиалкового цвета, и шляпка в тон с шелковыми лентами, и белые атласные перчатки, а в ушах изумрудные серьги из маменькиного гарнитура.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×