других защелкнувшихся друг от друга комнатах.

Совсем недавно, перелистывая 'Rerum Moscoviticorum Commentarii'[4] Герберштейна, посетившего Россию в первые годы XVI века, я отыскал такое: '...иные же из них, - пишет наблюдательный чужестранец, - производят имя своей страны от арамейского слова Ressaia или Resessaia, что означает: разбрызганная по каплям' (с. 1).

Если уж в то время эти 'иные' существовали, то, множась из века в век, постепенно они должны были захватить в свои руки все рычаги и сигнальные аппараты тогдашней 'жизни'. Они мыслили и заставляли мыслить Россию как Ressaia: в разбрызге розных друг другу капель. Они десятилетиями долгой отупляющей жизни работой совершенствовали и изощряли свою технику расщепления общественности, пока в конце концов частью не вытравили, частью не обесчувствили соединительную ткань, сращивающую клетки в одно. Мы жили разлученными каплями. Оторвышами. Какой-нибудь университетский устав девяносто третьего года разрывал нас на так называемых 'посетителей'. Уже столетие тому Челышевым отмечено возникновение продуктов психического распада: он пишет об 'ушельцах в кабинеты'. Именно среди нас, из поколения последышей, возникает философема 'о чужом я': не мое 'я' мыслится чужим и чужеродным, непревратимым в 'ты'. Люди-брызги не знают ни русла, ни течения. Для них меж 'я' и 'мы' - ямы. В ямы и свалились одно за другим поколения социальных оторвышей. Остается зарыть. И забыть.

Теперь мне ясно: никакое 'я', не получая питания из мы, не сростясь пуповиной с материнским, обволакивающим его малую жизнь организмом, не может быть хотя бы только собой. И моллюск, прячущий себя в тесно сомкнутые створы, если помочь створам, оковав их тесным металлическим обручем, умрет.

Но тогда нам не дано было принять и охватить всю эту мысль, потому что самое наше мышление было деформировано: маршруты наших логик были разорваны посередине.

Мысль мыслила или не дальше 'я', или не ближе 'космоса'. Дойдя до 'порога сознания', до черты меж 'я' и 'мы', она останавливалась и или поворачивала вспять, или делала чудовищный прыжок в 'зазвездность' трансцендент - 'иные миры'.

ВИдение имело либо микроскопический, либо телескопический радиус: то же, что было слишком дальним для микроскопа и слишком близким для телескопа, попросту выпадало из вИдения, никак и никем не включалось в поле зрения.

Ночь на исходе. Устал. Пора пока прервать. Вокруг, и за стенами, и за окном, как-то особенно тихо и бездвижно. Бессонницы научили меня разбираться в движении ночных минут. Я давно уже заметил: ночью, на самом ее исходе, когда синий брезг липнет к окну, а звезды слепнут, - есть всегда несколько минут какой-то особо глубокой тишины. Вот и сейчас: сквозь промерзшие стекла смутно, но вижу (лампочку я потушил) : в синем сумраке темные крутые скаты крыш - совсем как запрокинутые кузовами кверху затонувшие корабли. Под ними ряды черных молчаливых дыр. Ниже - обмерзлые голые ветви низкорослых городских деревьев. Пусты улицы. И воздух сочится бездуновенностью, мертвью и молчью. Да, это мой час: в такой час я, вероятно, и - '

Текст на полслове прерывался. Дальше шло семь тщательно зачеркнутых строк. Штамм, прыгнув глазом через параллели чернильных черт, продолжал чтение. Часы за стеной пробили четыре.

'...Ночь вторая.

Вся эта игра в помирушки могла бы длиться и длиться, если бы вдруг не застучали пушки. Пушки сначала били где-то там и по каким-то тем. Потом стали стучать тут и по этим. А когда пушки отстучали, начали стучать штемпельные приборы. От работы жерл вокруг тел образовывались круглые черные воронки. Штемпеля не били по людям: только по их именам. Но все равно: и вокруг имен, как вокруг битых тел, круглились синие и черные пятна.

Случай забросил меня на южный плацдарм. Город, в котором я жил, был попеременно под тринадцатью властями. Придут. Уйдут. Возвратятся. И снова. И каждая власть ввозила: пушки и штемпельные приборы.

Тут-то и приключилось: однажды в канун смены властей во время очередного пересмотра вороха старых и новых удостоверений личности я обнаружил пропажу... личности.

Удостоверений - кипа. Личность затерялась. Ни экземпляра. Сначала мысль: так, случайный просмотр.

Но и после вторичной тщательной проверки - бумажонка за бумажонкой всего исштемпелеванного хлама личность так и не была обнаружена. Я ждал этого: чем чаще меня удостоверяли, тем недостовернее становился я самому себе: старая полузабытая было болезнь, психоррея, растревоженная ударами штемпелей, возвращалась опять. Чем чаще разъезжающиеся ремингтоновские строчки уверяли меня номером, росчерками подписей и оттиском печати, что я действительно такой-то, тем подозрительнее становился я к своей 'действительности', тем острее чувствовал в себе и такого и этакого. Понемногу намечалась, росла и крепла страсть: хотелось еще и еще исштемпелеванных листков, и сколько бы их ни накоплялось, достоверности все было мало. Зарубцевавшийся было процесс возобновился: каверны в 'я' опять стали шириться. От штемпеля до штемпеля чувство себя никло: 'я' и 'я' полу-'я', еле 'я', чуть-чуть 'я' - стаяло.

Чувство, испытанное тогдашним мною над кипой своих исштемпелеванных имен, не было чувством отчаяния или скорби. Нет: скорее это была особливая желчевая радость. 'Вот лежит оно, - думалось мне, - мое стылое и мертвое имя. Было живо - а вот теперь, глядь, все в синих трупных штемпельных пятнах. Пусть'.

Как видите, человек из комнаты № 24, Ваш предшественник, вовсе не чужд шутке. Даже мысль о предстоящей манипуляции с крюком и петлей не властна над моей улыбкой. Да, я улыбаюсь, и, как знать, может быть, не в последний раз. Но это лишь схема: от - до. Материал о войне требует, конечно, более подробного и серьезного изложения. Начну.

В одну из июльских ночей четырнадцатого года, когда я работал над статьей о 'Кризисе аксиоматизма', за окном внезапно загрохотали телеги. Переулок наш, как Вы скоро убедитесь, тих и пустынен. Звук мне мешал: я отодвинул рукопись, решив переждать шум. Но он не прекращался. Вереница новых и новых порожняков, громыхая колесами о булыжник, проезжала где-то внизу под окнами, не давая сомкнуться тишине. Нервы были чуть взвинчены работой. Спать не хотелось. Но и работа застопорилась. Я оделся и вышел наружу. Ночные зигзаги наших переулков были как-то странно оживлены. У перекрестков стояли группы возбужденных, в перебой говорящих людей. Слово 'война', раз и другой, задело слух.

На стенах домов, то здесь, то там, проступали бумажные квадратики. Еще сегодня днем их не было.

Я подошел к одному из них. Тень от карниза отрезала верхние строки. Поневоле я начал читать откуда-то с середины:

'...из сумм интендантства выплачивается:

портянки - 7 коп.; рубаха нательная - 26 коп.;

пара сапог (каз. обр.) - 6 руб., а также...'

Только поводив зажженной спичкой над верхними строками бумажного квадратика, я понял, что он собирает не только сапоги и нательные рубахи, но и тела, с тем, что в них: жизнью. Кстати, о цене последней почему-то умалчивалось.

А к утру над подъездами и подворотнями домов уже висели пестрые желнерские флажки, По тротуарам шли люди с газетами у глаз, а по мостовой шли люди с винтовками на плечах. Так с первого же дня газеты и винтовки поделили нас всех: на тех, которые умирают, и на тех, за которых умирают.

Конечно, вначале все это было спутанно и неорганизованно. Круг из людей, обступив какого-нибудь

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×