При тебе здесь еще не было столько бездомных, но сейчас они часть нашей жизни. Боюсь ли я их? В целом – нет. Они попрошайничают, иногда крадут; от них грязь, шум, пьянство—не более того. Кого я боюсь, так это сбивающихся в стаи подростков, хищных, как акулы, с угрюмыми лицами, на которые уже упала тень тюремной решетки. Дети, презревшие детство – время,

когда еще возможно удивление, когда растет душа. Их души, эти органы удивления, недоразвиты, но уже окаменели. А по другую сторону разделительной линии – их белые сверстники с такими же недоразвитыми душами все плотнее и плотнее заворачиваются в свои коконы, чтобы там уснуть. Бассейн, верховая езда, уроки танцев, крикет на лужайке; всю жизнь они проведут внутри обнесенных стенами садов, под охраной бульдогов; дети рая, светловолосые, невинные, излучающие нездешнее сияние, нежные, словно путти.

Место их пребывания – лимб нерожденных; они невинны невинностью пчелиных деток, белых, упитанных, купающихся в меду, вбирающих его сладость сквозь нежную кожицу. Их души погружены в дрему, преисполнены блаженства, не имеют ничего общего с жизнью.

Зачем я кормлю этого человека? По той же причине, по которой я накормила бы его собаку (конечно, украденную), если бы она стала просить. По той же причине, по которой я давала тебе грудь. Наполниться, чтобы давать и давать от полноты, – существует ли более глубокая потребность? Даже старость пытается выжать из своего иссохшего тела последние капли. Упрямая воля давать, питать. О дальновидность смерти, избравшей мою грудь целью первого броска!

Сегодня утром я принесла ему кофе и застала его в тот момент, когда он мочился в канаву. Он не выказал ни малейшего смущения.

– Хотите получить какую-нибудь работу? – спросила я. – Могу вам дать ее сколько угодно.

Он ничего не ответил, но выпил кофе, держа кружку обеими руками.

– Вы растрачиваете бессмысленно свою жизнь, – сказала я. – Вы же взрослый человек. Как вы можете так жить? Валяться весь день и ничего не делать. Не понимаю.

Я действительно этого не понимаю. Есть во мне что-то, что противится безволию, апатии, желанию не быть.

То, что он сделал в ответ, потрясло меня. Глядя мне – впервые – прямо в глаза, он плюнул, и его плевок—густой, желтый, с коричневыми разводами кофе – остался лежать на цементной дорожке рядом с моей ногой. Затем он сунул мне в руки пустую кружку и не спеша пошел прочь.

Вот оно, потрясенно думала я, то самое, что разделяет нас. Плюнуть не на меня, а передо мной, чтобы я могла это увидеть, рассмотреть хорошенько, обдумать. Его ответ, из его собственных уст, еще не успевший остыть. Слово, опровергнуть которое невозможно. Язык, существовавший до всякого языка. Сначала этот взгляд, потом плевок. А взгляд? В нем не было уважения, уважения мужчины к женщине, которая годится ему в матери. На—получи обратно свой кофе.

Сегодня он не ночевал тут. И коробки пропали. Но я обнаружила в дровяном сарае сумку «Air Canada» и место, где он, по-видимому, устроился среди дров и хвороста. Поэтому я знаю, что он рассчитывает вернуться.

Целых шесть страниц о человеке, с которым ты незнакома и никогда не познакомишься. Почему я пишу о нем? Потому что он – это и я и не я. Потому что в его взгляде я читаю о себе то, что можно написать. Иначе мое письмо стало бы просто стенанием—то погромче, то потише. Когда я пишу о нем, я пишу о себе. И когда пишу о его собаке – тоже о себе, и когда пишу о доме – тоже о себе. Мужчина, дом, собака – неважно что, если это позволяет мне протянуть к тебе руку. В другом мире не нужно будет слов. Я просто встану у тебя на пороге. «Принимай гостью», – скажу я тебе, и на этом кончатся все слова. Я обниму тебя и буду в твоих объятиях. Но в этом мире и сейчас я могу дотянуться до тебя только словами. И вот день за днем я превращаю себя в слова, оборачивая их бумагой, как лакомство: лакомство для моей доченьки, на ее день рождения. Слова из моего тела, частицы меня, которые она в свое время раскроет, чтобы съесть, усвоить, принять их в себя. Как пишут на пузырьках: бабушкины леденцы, леденцы по бабушкиному рецепту, которые с любовью производит старость, ибо у нее нет выбора, как только любить тех, кому она отдает себя, чтобы ее либо выбросили, либо проглотили.

Хотя дождь шел почти весь день без перерыва, но только когда стемнело, я услышала скрип калитки, а потом царапанье собачьих когтей на веранде.

Я смотрела телевизор. Некто из племени министров и замминистров зачитывал обращение к стране. Я осталась стоять, как всегда, когда я их слушаю, – чтобы сохранить остатки самоуважения (кто, когда его расстреливают, захочет сидеть?). Ons buig nie voor dreigemente nie, говорил он: мы не испугаемся угроз – все, что в этих случаях говорят. Занавески позади меня не были задернуты. В какой-то момент я почувствовала, что он тут, этот человек, которого я не знаю, и тоже смотрит – через мое плечо. Я прибавила звук, чтобы до него доходили если не слова, то хотя бы интонации медленной, грубой речи африкаанс, с ее убийственными окончаниями – словно молотом забивают в землю кол. Так мы слушали вместе, удар за ударом. Прожить под ними всю жизнь – какое бесчестие! Развернуть газету, включить телевизор – все равно что встать на колени, чтобы на тебя помочились. Под ними: под их толстыми животами, переполненными мочевыми пузырями. Бывало, я шептала им: «Ваши дни сочтены» – им, которые меня переживут.

Я собралась в город за покупками и как раз открывала дверь гаража, когда меня сразила боль. Именно сразила: накинулась на меня сзади, словно собака, и вцепилась зубами в спину. Я вскрикнула, не в силах шевельнуться. И тут он, этот человек, появился откуда-то и помог мне дойти до дома.

Я прилегла на диван, на левом боку, в единственном отныне возможном для меня положении. Он ждал. – Присядьте, – сказала я. Он сел. Боль немного унялась. – У меня рак, – сказала я. – Он уже добрался до костей. От этого боль. Я не была уверена, что он меня понял. Какое-то время мы молчали. Потом он сказал:

– У вас большой дом. Вы могли бы сдавать комнаты.

Я устало отмахнулась.

– Можно сдавать комнаты студентам, – неумолимо продолжал он.

Я зевнула, почувствовала, что у меня выпала челюсть, и прикрыла рот рукой. Когда-то в таких случаях я краснела. Теперь уже нет.

– Одна женщина помогает мне по хозяйству, – сказала я. – Она вернется в конце месяца, отправилась к своим. А у вас кто-нибудь есть?

«Отправиться к своим» – странное выражение. А у меня есть свои? Ты мне своя? Не думаю. Быть

Вы читаете Железный век
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×