Из сказанного не следует, что у Сергея Довлатова не было мировоззрения. Отчетливо демократическая ориентация его прозы сомнений не вызывает. И иного принципа отношений между людьми, чем принцип равенства, он не признавал. Но понимал: равными должны быть люди разные, а не одинаковые. В этом он видел нравственное обоснование демократии, и это убеждение диктовало ему и выбор героев, и выбор сюжетов. Довлатов знал, что похожие друг на друга люди полезны всем, непохожие -- пробуждают враждебность. Но соль жизни -- в последних, в 'лишних'. Одна из его лучших новелл, вошедшая в 'Компромисс' (об Эрнсте Буше), публиковалась также и отдельно, вне цикла, под названием 'Лишний'...

'Лишние люди' -- традиционные герои классической русской литературы -были подвергнуты остракизму и критикой, и общественным мнением. Казалось бы, навсегда. В рассказах Довлатова 'лишний человек' проснулся от столетней летаргии и явил миру свое заспанное, но симпатичное лицо.

Положа руку на сердце, Довлатов и сам был 'лишним'. Не чудаком, как его герои, нет. Личностью, чуждой здравого смысла и бренных желаний, его не представишь. Взгляд его нацелен не в эмпиреи, а в пьянящий, когда не пьяный, разлад нашей дурацкой действительности. Он полагал даже, что чем-то она хороша, эта жизнь -- щедра на легкомысленные сюрпризы, гремит, бурлит, как гейзер... Есть в ней несомненный проблеск страсти...

Печально, что этот живейший человек, виртуозный мастер слова, оказался при жизни ненужным, лишним в советской культуре. Но -- полагал Сергей Довлатов -- чем печальней, тем смешнее. Вывода о том, что веселье есть норма жизни, из этого обстоятельства не получается. Жизнь, увы, грустна.

Интеллигентный человек фатально поражается несправедливому устройству мира, сталкиваясь с бессмысленной -- на его взгляд -- жестокостью отношения к нему окружающих: как же так -- меня, такого замечательного, тонкого и справедливого, вдруг кто-то не любит, не ценит, причиняет мне зло... Сергея Довлатова -- как никого из встреченных мною людей -- поражала более щекотливая обратная сторона проблемы. О себе он размышлял так: каким образом мне, со всеми моими пороками и полууголовными деяниями, с моей неизъяснимой тягой к отступничеству, каким образом мне до сих пор прощают неисчислимые грехи, почему меня все еще любит такое количество приятелей и приятельниц?..

В дни нашей последней нью-йоркской встречи (ноябрь 1989 года) Сережа несколько раз заговаривал со мной о Кафке. С оттенком тревожного недоумения он признавался, что этот автор все больше захватывает его воображение. 'Конечно, принято считать, -- усмехался он, -- что Кафка -- не довлатовского ума дело. Да, помнишь, мы ведь и сами орали на филфаке:

'Долой Кафку и Пруста! Да здравствуют Джек Лондон и Виталий Бианки!' Теперь, видно, аукнулось. Прямо какое-то наваждение -- писатель, самым жесточайшим манером обделенный чувством юмора, вдруг не дает мне покоя...'

Действительно, тут было над чем призадуматься. Ведь в прежние времена Сережа охотно поддерживал мысль о том, что и Достоевский гениален лишь тем, что порой безумно смешно пишет...

Я сказал, что меня у Кафки поражает только 'Письмо отцу', а 'Процесс' и прочие шедевры кажутся какими-то анемичными. И дальше я уже поплел что-то не вполне ясное мне самому -- об анемичности кафкианских ужасов, так сказать, вылежанных на диване.

Сережу мои туманные соображения неожиданно возбудили, особенно же упоминание 'Письма отцу'.

'Да, да, помнишь, что он там говорит? 'Отец! Каждое утро, опуская ноги с дивана, я не знаю, зачем мне жить дальше...' Каждое утро! О!.. О!..'

И Сережа удрученно крутил головой, и сам едва не шатался.

Слов этих я у Кафки потом не обнаружил, но они в 'Письме' со всей несомненностью и очевидностью прочитываются.

Такова высокая черта довлатовского артистизма:

вдохновенно угадывать недовоплощенную речь. Он не сочинял забавные байки, как некоторые склонны думать, а именно воплощал недовоплощенное.

В последние годы он особенно был раздосадован на тех -- порой вполне доброжелательных -- критиков, что долдонили о непритязательной легкости его писательской манеры, не перегруженной литературными ассоциациями, не отягощенной 'классическим наследием'. Помню, как он с нескрываемым раздражением заметил об одном таком знакомом обозревателе: 'Когда он пишет о любом советском литературном выдвиженце, о каком-нибудь орденоносном Степан Семеныче, тут у него и Пушкин и Данте прямо с языка не сходят, А когда кто-нибудь сравнит Довлатова хотя бы с Куприным, он сочтет сравнение не по рангу для меня высоким или вовсе смешным. Я, конечно, и сам вздрагиваю, когда меня тут сравнивают с Достоевским или извлекают из моих персонажей 'русскую душу'. Но все-таки, если я принят в литературу как человек более или менее ей не чуждый, значит и у меня есть какая-то литературная генеалогия'.

Приведу, кстати, одно из западных сравнений Довлатова с Достоевским, необычайно, по-моему, выразительное и внутренне основательное: 'Характеры у Довлатова горят так же ярко, как у Достоевского, но в гораздо более легкомысленном аду' (Адам Гуссов об американском издании 'Компромисса').

Об увлечении Довлатова американской прозой, Шервудом Андерсоном, Хемингуэем, Фолкнером, Сэлинджером, можно говорить долго. Оно очевидно -особенно для тех, кто читал его прозу в шестидесятые-семидесятые годы, когда он жил и по мелочам публиковался в Ленинграде, Таллинне и снова в Ленинграде. Вершиной успеха была публикация в 'Юности' рассказа -- с фотографией автора. На экземпляре журнала Сережа сделал мне в связи с этим торжеством соответствующую дарственную надпись:

'Портрет хорош, годится для кино. Но текст -- беспрецедентное говно!'

Нужно знать, что все эти публикации, равно как рукописные и машинописные копии довлатовских произведений той поры, бродившие по рукам и оставшиеся на родине, сейчас к печати непригодны. Публиковать что бы то ни было из этих не переработанных позже вещей их автор категорически запретил. Упомянул об этом запрете даже в завещании.

Ясно, что не сам по себе 'американизм' ранних вещей смущал Довлатова в зрелые годы. Смущало то, что он -- вопреки всякой логике -- способствовал превращению автора в среднестатистического литературного профессионала. Но общий дух той же самой литературы и уводил от этого превращения.

Следы американских веяний сохранились и в более поздних вещах Довлатова, например, в 'Филиале'. Эта последняя из написанных Довлатовым повестей завершается пассажем столь же эффектным, сколь и знакомым: 'Закурив, я вышел из гостиницы под дождь'. Всякий, читавший Хемингуэя, сразу -- и не без оснований -- вспомнит финал романа 'Прощай, оружие!'; 'Немного погодя я вышел и спустился по лестнице и пошел к себе в отель под дождем'.

Тотальное, но несколько романтическое, одиночество как итог лирических упований продолжало будоражить довлатовское сердце.

И все же, как пишет о Довлатове Иосиф Бродский:

'Не следует думать, будто он стремился стать американским писателем, что был 'подвержен влияниям', что нашел в Америке себя и свое место. Это было далеко не так, и дело тут совсем в другом. Дело в том, что Сережа принадлежал к поколению, которое восприняло идею индивидуализма и принцип автономности человеческого существования более всерьез, чем это было сделано кем-либо и где-либо. Я говорю об этом со знанием дела, ибо имею честь -великую и грустную честь -- к этому поколению принадлежать. Нигде идея эта не была выражена более полно и внятно, чем в литературе американской, начиная с Мелвилла и Уитмена и кончая Фолкнером и Фростом, Кто хочет, может к этому добавить еще и американский кинематограф'. То есть американская литература давала нашему молодому поколению в шестидесятые годы то, что оно вовсю уже переживало дома.

В Нью-Йорке оказалось, что эталоном прозы До-влатову служат 'Повести Белкина', 'Хаджи Мурат', рассказы Чехова. Понадобилась эмиграция, чтобы убедиться в корректности собственного предчувствия;

'...похожим быть хочется только на Чехова'.

Эта фраза из довлатовских 'Записных книжек' очень существенна. Метод поисков художественной правды у Довлатова специфически чеховский. 'Если хочешь стать оптимистом и понять жизнь, то перестань верить тому, что говорят и пишут, а наблюдай сам и вникай'. Это уже из 'Записной книжки' Чехова -- суждение, необходимое для понимания того, что делал Довлатов и как жил.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×