Впрочем, он напрасно терзался: чествование, восторги, визг райка и ночной ужин относились к «Черевичкам» и к нему, как их автору: дирижерством его никто особенно не заинтересовался.

Они вышли из саней, вошли в дом, долго еще, раздеваясь и куря, говорили. И в шестом часу легли.

Утром Петру Ильичу подали телеграмму о внезапной смерти в Петербурге, на маскараде в Дворянском собрании, Тани Давыдовой, племянницы. Но день его был так загроможден консерваторским завтраком в его честь, обедом у Юргенсонов и концертом д'Альбера, что у него не было времени ни предаться слезам, ни даже задуматься над этой смертью.

Не было времени задуматься, расчувствоваться, всплакнуть… К чужим смертям, к чужим несчастьям он стал безучастным, на него временами наплывало безразличие к самым близким, жизнь гнала его мимо, с силой и быстротой, сначала ему непривычными, но постепенно он убедился, что только так и можно достичь славы, успеха, — а славы и успеха он теперь жаждал и становилось страшно при мысли, что он не успеет здесь вкусить одно из самых суетных, но и самых острых блаженств.

С племянницей Таней Давыдовой связала его несколько лет тому назад одна тайна. С концерта д'Альбера он ехал домой в раздумье, вспоминая случай, о котором, кроме братьев, не сказал в свое время никому… Д'Альбер был превосходен. Антон Рубинштейн взошел на эстраду, обнял его и поцеловал точь-в- точь, как когда-то Бетховен поцеловал Листа…

Чайковский думал о Тане.

Это мать, Александра Ильинична, сделала ее морфинисткой. Вокруг девушки, взбалмошной красавицы, вились женихи, а она то приближала к себе неугодного сердцу родителей, то отказывала самому блестящему из всех. По неизвестным причинам расстраивалась свадьба, сестры ее выходили замуж, она становилась все нервнее и больней.

И однажды она призналась — дяде Пете и больше никому: она ожидала ребенка.

Теперь она умерла на маскараде, прошло пять лет с тех пор. Никто не узнал настоящей причины ее поездки в Париж — ни мать, ни отец. Чайковский увез ее, будто бы лечить у Шарко, на самом деле в частной лечебнице, в Пасси, она родила сына. Через полгода она вернулась в Каменку. Мальчик был отдан Чайковским во французское семейство, в предместье Парижа, на воспитание.

Прошло четыре года, Петр Ильич вернулся за мальчиком: его старший брат Николай, когда-то предмет его детской зависти, теперь женатый, ставший инженером, согласился усыновить Таниного ребенка. Детей своих у него не было.

Это было год тому назад. Между визитами к Сен-Сансу, Гуно, деловыми встречами с парижским издателем мосье Макаром Чайковский несколько раз ездил из Парижа в Кремлен-Бисетр. Там рос Жоржик, не понимавший ни слова по-русски, называвший мамой и папой приютивших его людей. Жена Николая Ильича приехала вслед за Чайковским в Париж. Она спешно выправила мальчику паспорт, метрику, даны были деньги льстивой кормилице… Жоржика, резвого, картавого, ласкового, нагруженного подарками, вывезли в Петербург.

Это было год назад. Сходство его с матерью было поразительно. Александре Ильиничне и Льву Васильевичу пришлось рассказать длинную историю о найденыше, о случае, так осчастливившем Николая… Боялись, что сходство Жоржика выдаст все, боялись за радость Тани (жившей в то время уже в Петербурге) при встрече с ним…

Все обошлось. Жоржик научился русскому языку, русским молитвам. Он забыл Кремлен-Бисетр и больше всех любил Петра Ильича, баловавшего его сладостями и игрушками. С Таней, умершей вчера на маскараде, Чайковского связывала странная тайна. Но сейчас не было времени думать об этой смерти.

Несколько месяцев тому назад он в Аахене присутствовал при последних неделях Кондратьева. Кондратьева не стало, но потери он почти не почувствовал. И смерть Вериновского — в которой, быть может, он был повинен, отозвалась в нем не так, как должна была отозваться. Вериновский покончил с собой из-за любви к жене Анатолия Ильича Прасковье Владимировне и отчасти из-за самого Чайковского, это был молодой офицер, влюбленный в его невестку, жестоко с ним кокетничавшую. Когда приехал в Тифлис Чайковский, Вериновский почувствовал к нему влечение. Он пустил себе пулю в лоб на следующий день после отъезда Петра Ильича.

Это портило ему воспоминание о Тифлисе, где он испытал много счастливых минут: он гостил у Анатолия, переведенного туда вице-губернатором; Прасковья Владимировна была первой в городе по красоте и блеску. Еще в Москве, до замужества, она сводила с ума кого хотела, сам Антон Рубинштейн с эстрады бросал ей в первый ряд на колени только что полученные от поклонниц цветы. В Тифлисе их дом был самым гостеприимным и самым пышным домом; Чайковский, попав к ним, очутился в центре музыкальной, литературной и светской жизни. В гостиной «Пани», как называл свою невестку Чайковский, ставились спектакли, давались балы, устраивались концерты. Он немало был удивлен, когда здесь узнал, что Тифлис любит его, любит «Онегина» и «Мазепу», и на пышном чествовании, устроенном ему в театре, в увитой гирляндами ложе, заваленный подношениями, при звуках «Славы», он был искренне растроган. До этого он думал, что Россия — это Петербург и Москва, и вот оказалось, что еще теплее относится к нему провинция: Тифлис, Киев, Одесса — куда только его не забрасывала судьба!

Его бросало по России: после дирижерства «Черевичками» его стали приглашать не только как автора тех или иных вещей, но и как дирижера. В Петербурге устраивается концерт из его произведений, в Москве он дирижирует «Моцартианой»… Но среди этих, один за другим бегущих успехов, его ждет удар: в Петербурге проваливается «Чародейка», и проваливается, как никогда до того не проваливалась его опера: без надежды когда-нибудь вернуться на сцену.

Этот провал среди стольких успехов он почувствовал, как первое предостережение: неужели он ошибался всю жизнь, и Надежда Филаретовна была права (и Стасов, и Лев Толстой), неужели только теперь — так поздно! — он убедился, что он не оперный композитор? Два года «Мазепы», два года «Чародейки» ушли безвозвратно, не говоря уже о ранних операх, за которые он теперь себя проклинает… А жить осталось, может быть, уже немного, и столько еще хочется сделать! И самое печальное то, что в сорок семь лет он убеждается, что ничего в самом себе не понимает.

На репетициях ему казалось, что русская оперная сцена еще не видела такой музыкальной драмы, не слышала такой музыки, а когда на следующий день после первого представления «Чародейки» он вечером пришел к Римскому-Корсакову, то увидел в гостиной напряженные лица гостей: перед его приходом говорили о том, что делать? Смолчать о вчерашнем, или, наоборот, уверять что все обстоит хорошо? И тогда Чайковский неожиданно для самого себя сказал:

— Господа, давайте сделаем так, будто вчерашнего вечера просто не было. Давайте говорить о другом.

Это было сказано так просто, что гости и хозяева почувствовали себя внезапно свободными, а двое юношей, смотревших на него во все глаза Глазунов и Лядов, — испытали что-то похожее на восторг.

И сейчас же все заговорили, заулыбались, и Чайковский принялся рассказывать что-то веселое. В тот вечер Корсаков обратился к нему с просьбой: помочь ему переинструментовать fortissimo в духовых для «Ночи на Лысой горе» покойного Мусоргского, и Чайковский с радостью согласился.

Поздно ночью оба — Глазунов и Лядов — ходили по улицам и говорили о Чайковском. То обаяние, что было в нем когда-то в молодости, — обаяние внешности и обращения с людьми, — в последнее время, от того, быть может, что он научился так владеть собой, стало основной его чертой. На молодежь, на музыкантов он действовал с безошибочной неотразимостью, говоря с ними, как с равными, излучая на них какое-то особое, одному ему свойственное тепло. У Палкина, ночью, Лядов говорил Глазунову:

— Вот это человек! Вот это музыкант!

В тот вечер он и его музыка слились для них воедино. Оба почувствовали, что перед ними был кто-то настоящий, большой, при всех своих неудачах божественный — музыкант. В два часа ночи они заметили, что в зале — одни. Ресторан закрывался.

Но век непосредственности прошел. Сорок лет тому назад Стасов и Серов ходили к Листу целовать ему руку. Глазунов и Лядов не посмели открыть Чайковскому своего мальчишеского перед ним восторга, они просто сделались его приятелями.

Он вернулся в Майданово больной. Одышка, появившаяся у него в последнее время, уколы в боку — беспокоили его. Надо было торопиться. Но что было делать? Старость надвигалась — по годам еще рано, но он уже чувствовал ее шаги. И это тоже было что-то, что нужно было скрывать: неготовность свою к смерти.

Вы читаете Чайковский
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×