молодой, но уже необыкновенно назойливый литератор – и, не сказав ни слова, поспешил занять место в углу. Гоголь остановился, с размаху ударил рукой по звонку – и с сердцем заметил вошедшему камердинеру: „Ведь я велел тебе никого не впускать?“ Молодой литератор слегка пошевелился на стуле – а впрочем, не смутился нисколько. Гоголь отпил немного воды – и снова принялся читать: но уж это было совсем не то. Он стал спешить, бормотать себе под нос, не доканчивать слов; иногда он пропускал целые фразы – и только махал рукою. Неожиданное появление литератора его расстроило: нервы его, очевидно, не выдерживали малейшего толчка. Только в известной сцене, где Хлестаков завирается, Гоголь снова ободрился и возвысил голос: ему хотелось показать исполнявшему роль Ивана Александровича, как должно передавать это действительно затруднительное место. В чтении Гоголя оно показалось мне естественным и правдоподобным. Хлестаков увлечен и странностью своего положения, и окружающей его средой, и собственной легкомысленной юркостью; он и знает, что врет, – и верит своему вранью: это нечто вроде упоения, наития, сочинительского восторга – это не простая ложь, не простое хвастовство. Его самого „подхватило“. „Просители в передней жужжат, 35 тысяч эстафетов скачет – а дурачье, мол, слушает, развесив уши, и какой я, мол, бойкий, игривый, светский молодой человек!“ Вот какое впечатление производил в устах Гоголя Хлестаковский монолог. Но, вообще говоря, чтение „Ревизора“ в тот день было – как Гоголь сам выразился – не более, как намек, эскиз; и все по милости непрошенного литератора, который простер свою нецеремонность до того, что остался после всех у побледневшего, усталого Гоголя и втерся за ним в его кабинет.

В сенях я расстался с ним и уже никогда не увидал его больше; но его личности было еще суждено возыметь значительное влияние на мою жизнь».

С.В. Шумский

С того памятного чтения приглашенные не торопились расходиться. Каждый искал возможности что-то сказать автору, перекинуться с ним хотя бы словом. И только Щепкин словно поеживался и хотел положить конец затянувшемуся прощанию. Позже он признается, как неловко ему было и за нахального опоздавшего гостя, и за шум в сенях, где все время громко перекликалась прислуга, и за хозяев, которые не сочли нужным присутствовать на таком историческом событии. Впрочем, вся Москва знала, как безразличны были Толстые к литературным талантам своего гостя. Но больше всего Михаил Семенович переживал поведение своей труппы: из ее числа пришло, дай Бог, несколько актеров, в том числе отсутствовали и некоторые исполнители, занятые в «Ревизоре». Никакие доказательства Прова Михайловича Садовского, что идет спектакль уже пятнадцать лет, что все исполнители «поустроились в ролях» и подумать не могут «сменять позицию», а уж об актрисах и говорить нечего, «папашу Щепкина» не успокаивали. И больше всего беспокоило его то, как это Николай Васильевич останется сейчас один-одинешенек и «некому будет его развеять от дурных мыслей».

М.С. Щепкин – городничий Рисунок Э.А. Дмитриева– Мамонова. 1840-е гг.

Со временем Владимир Николаевич Давыдов напишет в своем «Рассказе о прошлом»: «…Городничего Самарин играл по традиции Щепкина, следуя всем деталям, которыми украшал великий артист роль Сквозника-Дмухановского. Впоследствии я спрашивал Ивана Васильевича, почему городничего он играет, считаясь с каноном Щепкина. – Очень просто, – отвечал Самарин. – Щепкин много раз слышал читку роли из уст самого Гоголя и усвоил все тончайшие нюансы роли, притом Гоголь сделал ему массу указаний, которыми Щепкин гениально воспользовался. Гоголь был совершенно удовлетворен типом, созданным Щепкиным. Мне тоже казалось, глядя на Щепкина, что ничего лучшего не сделать, что это замечательное создание. Когда роль городничего перешла ко мне, я никак не мог освободиться от влияния Щепкина… Кроме того, у Щепкина была восторженность от роли, горячая любовь к материалу… У меня этого не было».

Первый приезд

Он не имел в виду приезда в старую столицу – просто направлялся через Москву на родную Полтавщину. И – конечно, хотел полюбопытствовать о впечатлении от своих «Вечеров на хуторе близ Диканьки». В Петербурге их встретил слишком спокойный для молодого авторского самолюбия прием. Но ведь разыскал же его приезжавший из Московского университета профессор Михайла Петрович Погодин, сумел раскрыть М.П. псевдоним «Пасечника Рудого Панька» и передать восторги московских читателей. Погодин и был в конце июня 1832 года тем единственным московским знакомцем, на внимание и поддержку которого он мог рассчитывать, к которому просто мог зайти.

Погодин. Литография. 1850-е гг.

И.С. Аксаков. Рисунок Э.А. Дмитриева- Мамонова

Слов нет, он не рассчитал времени. В обычное лето город давно был бы пуст. Но на этот раз погода с холодом, беспрерывными дождями смешала все планы. Москвичи не торопились оставлять насиженные гнезда. Повсюду нет-нет да начинал виться дымок из труб: дома продолжали подтапливаться. Товарищеский сезон продолжался. И первое впечатление после Петербурга, которым он поделится со Щепкиным: город складывается и так из одних поместий. Кругом, за всеми бесконечными заборами цвели сады, клонилась к земле пышнейшая сирень, чуть не по колено поднималась трава. Дом Погодина на Мясницкой (12) тянулся вдоль Златоустинского переулка. Огромный участок делился хозяйственными постройками на так называемый деловой двор (по переулку) и сад, посередине которого, фасадом к улице, располагался большой дом с непременным московским мезонином, с террасой и тремя сходами по центру особняка, а в углу сада, у самой Мясницкой, располагалась еще и затейливая беседка.

М.Н. Загоскин

Такое вольготное жилье в Петербурге не могли себе позволить все аристократы, здесь же был всего-навсего преподаватель университета, к тому же с далеко не простым «кондуитом». Сын крепостного управителя графов Строгановых, Погодин был отдан на одиннадцатом году на воспитание к типографщику А. Г. Решетникову, от которого перешел в 1-ю московскую гимназию. Успешно окончив затем Московский университет, Погодин защитил магистерскую диссертацию «О происхождении Руси», в которой выступил защитником норманнской теории в противовес теории хозарского происхождения русских князей. Горячо поддержанный Н. М. Карамзиным, он тем не менее не получил разрешения на заграничное путешествие. Комитет министров пришел к выводу, что нет «пользы посылать сего магистра в чужие края для окончания курса наук по нынешним обстоятельствам, а удобнее в университете дать то образование, которое правительству удобнее будет». В результате с 1825 года Погодину было поручено читать не русскую, но всеобщую историю для студентов первого курса.

Красная площадь

На подобном решении могли сказаться многие подробности жизни молодого Погодина. Здесь и тесная дружба в университетские годы с Ф. И. Тютчевым. Лето 1819 года друзья проводят в Теплых Станах под Москвой. Об их занятиях говорит запись погодинского дневника: «Ходил в деревню к Тютчеву, разговаривал с ним о немецкой, русской, французской литературе… О Лессинге, Шиллере, Паскале, Руссо».

В дни восстания в Москве Семеновского полка Погодин записывает: «Говорил с Загряжским, Ждановским, Кандорским, Троицким о семеновцах; с Тютчевым о молодом Пушкине, об его оде „Вольность“. К этой увлекшей обоих друзей оде Тютчев обратил строки:

Огнем свободы пламенея И заглушая звук цепей, Проснулся в лире дух Алцея – И рабства пыль слетела с ней.

А на склоне своих лет Тютчев напишет Погодину:

Стихов моих вот список безобразный —

Не заглянув в него, дарю им вас,

Не мог склонить своей я лени праздной,

Чтобы она хоть вскользь им занялась,

В наш век стихи живут два-три мгновения,

Родились утром, к вечеру умрут…

Так что ж тут хлопотать? Рука забвенья

Исправит все чрез несколько минут.

И вот этот Михайло Петрович Погодин берется показать Гоголю Москву и непременно ввести его в круг литераторов. В намеченной им череде едва ли не первое место занимает С. Т. Аксаков, еще не писатель – его литературные произведения появятся много позже, – но театральный знаток, критик и, по случайному стечению обстоятельств, цензор. Совсем недавно, в 1827 году, С. Т. Аксаков получил место цензора во вновь учрежденном Московском цензурном комитете. Впрочем, о своей непригодности к этой должности Аксаков знал с самого начала. Еще при открытии Комитета он заявил его председательствующему: «Если буквально держаться нового устава и все толковать в дурную сторону, на что устав давал полное право цензору, то мы уничтожим литературу», но что сам он «намерен толковать все в хорошую сторону».

1832 год положил конец этому виду аксаковской деятельности. Он дал разрешение на выход журнала «Европеец» со статьей Ивана Киреевского «Девятнадцатый век». Шеф жандармов журнал закрыл, поскольку решил, что под словом «просвещение» подразумевается «свобода», под «деятельностью разума» – «революция», а под «искусно отысканной срединой» – ни много ни мало «конституция».

К тому же вскоре Аксаков разрешил публикацию шуточной баллады «Двенадцать спящих будошников», в которой было

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×