Нужно сохранять все. Это и есть - книга. Концовка торжественная и глупая. Первый раз я видел Чарли Чаплина в картине, показавшейся мне необыкновенной - да, да, именно так: все было ново, до сих пор невиданно - и сюжет, и прием, и герой, и, главное, юмор... Он тоже был нов, юмор, а между тем мы, зрители кино тех времен, были немало изощрены по этой части. Нет, такого юмора еще не было! Странный, очень смешной человечек, как показалось мне тогда, с большой волосатой головой портного, проходя мимо шедшего с раскрытой книгой и о чем-то замечтавшегося поэта, кладет ему на страницу разбитое тухлое яйцо. Тот как раз захлопывает книгу. Ужас, вонь, главное разочарование; только что были стихи, вдруг такая гадость! Почему Чарли Чаплину не пришло в голову сыграть Эдгара По? Там нет комического? Можно было бы найти. Эта маленькая картина, которую я вспомнил, шла в Одессе, в кино 'Одеон', когда мне было восемнадцать лет и я переживал свою первую любовь. Мне не было слишком много дела до проплывавших на экране теней, вернее, угловато двигавшегося на ней человечка, но, как видите, он остался в памяти. Помню, что, когда я увидел первое появление на экране уже всемирно знаменитого Чаплина, я сразу узнал в нем того же человечка.

Чаплин немного сродни тем людям, которые появляются в фантастических романах Уэллса - в 'Невидимке', в 'Первых людях на луне'... Маленькие английские клерки в котелках и с тоненькими галстуками, разбегающиеся во все стороны от появившегося из мира будущей техники дива или, наоборот, сбегающиеся, чтобы посмотреть на это диво и погибнуть. Что ж, он родился именно в эту эпоху... Если ему шестьдесят с чем-то лет, то он мог стоять вместе с теми велосипедистами, которые обступили упавший с неба шар Кэвора. Да, в ту эпоху он был мальчиком и жил в Англии. Мы узнаем кое-что из его биографии. Так, нам известно, что его мать была опереточная актриса; так, известно также, что он начал с участия в мимическом ансамбле в Англии и вместе с ансамблем этим приехал на гастроли в Америку. Что же это за такой ансамбль, который вызывает интерес настолько, что его даже приглашают на гастроли в другую часть света? Тут мы ничего не можем себе представить, поскольку в наше время уже не было таких ансамблей.

Итак, он сродни человечкам Уэллса. Это знаменательно - он тоже напуган техникой, как и они, он тоже из-за машины никак не может наладить своего счастья.

В дальнейшем надо стараться вести эти записи все же так, чтобы получалось нечто законченное. Если этой законченности нет, то что же они представляют собой? Имеет ли интерес такая неоконченная запись? Что это? Зачем это? Просто блеск какой-то породы, жилы? И никто не идет дальше вдоль этого сиреневого зигзага, какого-то аметиста?

Маленькие гномы, которых поляки называют краснолюдками и о которых так хорошо писал Гейне, исполняли, по преданию, эту работу по находке и гранению камней. Они заняты были этим в Богемских горах. Они носили красные, синие, зеленые шапочки, у них были румяные, но немного в жилках лица весельчаков и чревоугодников, длинные белокурые бороды при отсутствии усов. Иногда они отправлялись в какие-то непонятные людям шествия...

Гейне пишет, что, по сохранившимся свидетельствам, гномы довольно охотно общались с людьми и производили самые разнообразные волшебства, полезные для людей. Разрыв между людьми и краснолюдками произошел не по вине последних: наоборот, виноваты как раз люди с их грубостью и эгоизмом. Например, гномы пришли однажды посмотреть на какой-то праздник в деревне; они уселись на длинной ветке дерева - все в ряд, и смотрели себе на праздник. Кто-то из людей, какой-то грубый парень, подпилил ветку - и все краснолюдки упали вместе с ней под хохот деревни. Так постепенно охладели гномы к людям, которых прежде любили, которым служили своим волшебством.

Когда сочинял свою музыку Моцарт, весь мир был совершенно другой, чем в наши дни. Он сочинял при свечах, - может быть, при одной толстой, которую не трудно вообразить со стелющимся, когда открывают дверь, языком: на нем был шелковый зеленый кафтан; он был в парике с буклями и с косой, спрятанной в черный шелк; он сидел за клавесином, как будто сделанном из шоколада; на улице не было электрического света, горели... мы даже не сразу можем представить себе, что горело! Факелы? Фонари с ворванью?

Короче, это было еще до Наполеона. Нет, еще до Великой французской революции, когда редко кому приходило в голову, что существование королей удивительно. Совсем, совсем иной мир!

И вот то, что сочинил Моцарт, мы в нашем ином мире, который отличается от того, как старик от ребенка, помним, повторяем, поем, передаем друг другу... Беремся за рычаги наших машин, включаем ток, чтобы золотая сеточка, которую создавал его мозг, никак не исчезла, чтобы она существовала всегда и была передана в следующий иной мир...

Прослушиваю все время Девятую Бетховена.

Как мог Лев нападать на это произведение - Лев, с его любовью к героическому, с его небом над умирающим Андреем? Это ведь то же самое. Вероятно, от зависти - вернее, не от зависти, а от требования, чтобы не было каких-либо других видений мира, кроме его...

Это симфония об истории мира на данном, как говорится, этапе. Там литавры и барабан стреляют, как пушка именно тех времен, - короткая с двойным звуком выстрела пушка, одну из которых потом полюбил Бонапарт. Расстрел роялистов на паперти Сен-Роха. Может быть, все это есть в Девятой. Во всяком случае, это история. Зачем бы тогда эти пушки? Это ж не иллюстрация.

Вместо огромной толпы музыкантов, старых, обсыпанных пеплом, в обвислых жилетах людей, вместо груды нотных тетрадей, вместо целого леса контрабасов, целой бури смычков и еще многого и многого - хотя бы грохота пюпитров, кашля в зале и писка настраиваемых инструментов, - вместо всего этого у вас в руках элегантно посвистывающая при прикосновении к ней пластинка, черная, с улетающим с нее каждую секунду венком блеска. Результат тот же; та же бетховенская симфония, истинное реальное воплощение которой в конце концов неизвестно: это и вышеописанный хаос оркестра, и пластинка, и рояль самого Бетховена, а еще перед этим просто ветер или звук кукушки и переход Наполеона через Альпы.

Шопен действует на нас как-то особенно. Безусловно, вызывает то, что называют сладкой грустью. Безусловно, он возвращает мысли к картинам молодости - нам, старым, а молодых, вероятно, настраивает на мысли о любви, которая не сулит счастья.

Подумать, он умер всего тридцати семи лет, а сколько создал мелодий. Они вьются в нашем слухе как живые, иной жизни существа.

Большинству людей он известен как автор похоронного марша. Вернее, большинству людей известен его похоронный марш, об авторе которого не думают. Какими только оркестрами он не исполняется! Я видел драные тусклые трубы, из которых он лился на похоронах жертв революции, над утлыми лодками гробов, в которых лежали желтолицые матросы.

Идешь в толпе по черно-белому снегу ранней весны, и он на огромных ластах движется, покрывая нас, - этот марш, это гигантское рыдание, вырвавшееся сто лет, больше, тому назад из узкой груди молодого человека.

Какое царственное письмо написал Чайковский по поводу переложения молодым Рахманиновым для четырех рук 'Спящей красавицы'! Он, автор произведения, которое другой автор перекладывает в иную форму, укоряет этого автора в чрезмерном поклонении авторитету (то есть ему самому, Чайковскому), в отсутствии смелости и инициативы. Другими словами, ему понравилось бы, если бы Рахманинов отнесся к его произведению разрушительно!

Когда видишь фотографию китайского храма, высеченного в скале, этого нечеловеческого сооружения, с фигурами богов, величиной в тучи - тут же почти, закрыв лицо, отбрасываешь это изображение. - Я ничего не хочу знать об этом! - почти восклицаешь. Также отворачиваешь лицо, едва успев бросить взгляд, от изображенной скульптуры древней Мексики, Перу.

От прелестного Китая! От моряков, рыболовов, парусов величиной с коготь.

Почему возникает этот протест, это нежелание видеть? Почему и в самом деле почти вскидывается рука к лицу, чтобы преградить путь к этому всему, к тебе. Я не обскурант. Очевидно, существование других великих культур, из которых многие уже погибли, обесценивает меня.

Как я смею сравнивать себя с Вишну, с Китаем, с поклонением Солнцу? Однако сравниваю. Я не хочу чувствовать себя уходящим, временным, я - один, я вечный, я, только я.

Вот как, если заглянуть вглубь, чувствуешь себя. Довольно мне и моей культуры - греческой, римской, средиземноморской, - моей культуры, моего Наполеона, моего Микеля, моего Бетховена, моего Данте, меня. Довольно мне меня! Я был в аду, в чистилище, в раю, я шел куда-то по звуку скрипки, по зеленоватой дороге - да, да, это было со мной. Но никогда я не был в скале храма, во рту Будды, в огне дракона! Не надо мне этого! Не надо! Мне страшно. Я перестаю существовать! Я ничто!

Подойдем к этому старцу ближе. Глаз, как всегда у статуй, у него нет, есть только их вырез, но кажется, что видишь глаза, которые смотрят кверху. Он держит циркуль. Кто это, Архимед?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×