– А из чего? Не из горла же?
– Почему бы и нет?! Можно подумать, ты всю жизнь только из бокалов муранского стекла хлещешь! Да не кривись, не кривись. У меня пара одноразовых стаканчиков припасена.
Дуговская налила в стаканы рубиновую жидкость и предложила тост:
– За нас, за одиноких баб, которые сами пробиваются по жизни!
Уля хотела что-то возразить или добавить, но подхватила со скамейки стакан и выпила залпом.
– А теперь сразу по второй, – освоилась в роли тамады Дуговская. – За то, чтоб мужики для нас с тобой все же нашлись. Только чтоб настоящие, самостоятельные: при мозгах, при хорошем деле, а главное – чтоб без подлости в душе…
Красивые Римкины губы задрожали, но глаза остались сухими. Ткнув своим стаканчиком в Улину посудину и выпив вино, Дуговская вытерла рот тыльной стороной ладони:
– Я знаю, тебе он тоже нравился. Нравился же?
Уля помотала головой.
– Да не ври! Я ж видела… Иль тебе невмоготу было, что он именно меня выбрал? Если б с Дианкой или с Алькой спал, может, и наплевала бы, а? Ладно, не отвечай, и так все понятно. Давай еще выпьем.
– Слушай, а тебе пить-то можно? – испуганно поинтересовалась Уля. – Для почек вредно, наверное…
– Так мы ж с тобой не денатурат хлещем, а хорошее красное вино. Для крови даже полезно.
Чокнулись, выпили. Помолчали.
– Ты знаешь, – нарушила тишину Римма, – он же еще и благодетелем в моих глазах хотел остаться. Сказал, что квартиру – ну которую мы снимали – до конца года оплатил. Мол, видишь, я и о тебе подумал, чтоб было где новую личную жизнь налаживать. Меня это больше всего… Ну, скажи, как он мог? Знал же, что люблю его, что сына ради него забросила… И он меня тоже любил – точно, любил. Я знаю. Мы, бабы, это чувствуем: когда мужику только для траханья нужны, а когда… Ну все, больше про это не будем.
– А что ребенка ждешь, ты ему сказала?
Римма помотала головой:
– А чего бы это изменило? Все, завязываем про это разговаривать! Лучше давай еще по одной.
В бутылке осталось граммов сто пятьдесят. Разлили поровну.
В голове у Ули, и без того не очень хорошо справлявшейся с координацией движений, зашумело. Но не противно, а сладко так, истомно.
– Дуговская, а чего мы с тобой все время лаемся и грыземся, а? – спросила она, пытаясь заглянуть «врагине» в глаза. По причине качки и теплохода, и ставшего непослушным тела это удалось с трудом.
– А хрен его знает. Мне иногда кажется, – Дуговская перешла на шепот, – что Габаритов нас нарочно стравливает.
– А зачем ему это надо?
– Ну как зачем? Во-первых, так он стимулирует в нас эту… как ее? А! Сос-тя-за-тельность. Чтоб, значит, твой и мой отдел все время старались друг друга обставить. Это ж какая польза для газеты!
– А во-вторых? – заплетающимся языком уточнила Уля.
– А во-вторых, если мы между собой собачимся, значит, не сможем против него, Габаритова, объединиться. Он знаешь, как этого боится!
– Чего? – не поняла Асеева.
– Того, что народу его самодурство надоест и он бунт поднимет.
– А-а-а, – понимающе закивала Уля и попыталась проанализировать сказанное Дуговской. Не получилось. Тогда она предложила: – А давай споем? Что-нибудь душевное, чтоб сердце заплакало, а потом легко стало!
– Давай, – мотнула головой Дуговская. – Предлагаю «Лучинушку». Только я слов почти не знаю.
– Зато я помню, – заверила коллегу Асеева. – У меня ее бабушка часто пела. – И затянула:
Дуговская тихо подвывала, но когда солистка дошла до слов:
вдруг зажала рот бывшей «врагини» ладонью:
– Нет, давай что-нибудь другое. Веселое, жизне… жизнеутверждающее.
И, гордая тем, что сумела-таки выговорить трудное слово, запела:
Уля с энтузиазмом подхватила.
Они сидели на палубе, обнявшись, и их нестройный дуэт был слышен далеко вокруг. Редкие рыбаки поднимали от поплавков глаза и, увидев двух самозабвенно поющих барышень, улыбались.