блондинка и брюнет, красивые и пьяные. Лили притащилась из Америки ради меня, но я пока не поддавался.

Мы доехали до самой Бельгии и повернули назад. Прекрасная поездка, если любишь Францию. Но я ее не люблю, эту страну.

Сначала и до конца у Лили была одна-единственная тема для разговора. Она поучала меня: надо жить для того-то, делать добро, а не зло, не предаваться иллюзиям, а смотреть в лицо реальности, жить ради самой жизни, а не ждать покорно смерти. Видно, в пансионе ей внушили, что воспитанная женщина, леди, должна говорить негромко, поэтому я плохо слышал ее своим глухим ухом из-за свиста ветра, скрипения шин по бетонке и надрывного постукивания маломощного мотора.

Я знал, что ее лучезарная улыбка и сияющие глаза не дадут мне покоя.

При всем при этом у нее было множество дурных привычек. Лили забывала стирать свое нижнее белье, и мне даже в подпитии приходилось напоминать ей об этом. Приходилось, потому как она была философом и неисправимым моралистом, когда я сказал: «Выстирай свое белье», — она принялась спорить. «Грязнуля, — заметил я, — свиньи у меня на ферме и то чище», — и пошло-поехало. Она: «Земля тоже грязная». Я: «Да, но она периодически очищается». Она: «А ты знаешь, что может сделать любовь». «Ты опять за свое? Заткнись!» — зарычал я. Она не рассердилась. Она меня жалела.

Путешествие продолжалось. Я был очарован старинными церквями, любовался ими, когда не был пьян вусмерть, наслаждался прелестями Лили, ее бормотанием и пылкими объятиями. И сотни раз я слышал от нее: «Поехали в Штаты. Я за тобой приехала».

— Нет, — говорил я. — Неужели в тебе не осталось ни капли жалости? Не терзай меня. У меня медаль «Пурпурное сердце». Я проливал кровь за свою страну. Но теперь все, хватит! Мне за пятьдесят, и у меня куча проблем.

— Тем более ты должен на что-то решиться.

Наконец я вышел из себя:

— Если ты не перестанешь, я пущу себе пулю в лоб!

Это было жестоко с моей стороны — напомнить Лили об ее отце. Я не терплю жестокости. Ее отец был человеком приятным, но слабовольным, сломленным и сентиментальным. Он застрелился посреди семейной ссоры. Однажды он пришел домой навеселе и начал выкобениваться в кухне перед дочерью и кухаркой: затягивал старинные песенки, отбивал чечетку, сыпал непристойностями. Паскудное это дело — материться при дочери. Лили много рассказывала об отце, он вставал передо мной как живой. Я любил и презирал его одновременно. «Эх ты, жалкий шут, старый пошляк. Что же ты сделал с дочерью? Бросил ее, бедную, на меня».

Я еще раз пригрозил Лили застрелиться. Это было в Шартре. Я стоял перед чистым ликом Богородицы. Лили побледнела, как воск, закрыла лицо руками и молча смотрела на меня.

— Мне плевать, простишь ты меня или нет, — сказал я.

Мы расстались в Везуле. С самого начала все говорило за то, что поездка сюда кончится плохо. Утром спускаюсь из своего номера и вижу: у малолитражки спущена шина (погода была хорошая, и накануне я отказался ставить ее в гараж). Подозревая, что менеджер гостиницы сыграл надо мной злую шутку, я потребовал, чтобы тот вышел ко мне и объяснился, но окошко конторки захлопнулось. Пришлось действовать самому. Поскольку домкрата у меня не было, я поднатужился, подсунул под ось модели 272 камень и сменил камеру.

После стычки с менеджером настроение стало лучше. Мы с Лили отправились к собору, купили килограмм земляники в бумажном кульке и пошли во двор позади церкви полежать на солнышке. С лип сыпалась золотистая пыльца, а стволы яблонь обвивал шиповник — бледно-красный, ярко-красный, огненный, терпкий, как вино. Лили сняла блузку, а под конец дошла очередь и до лифчика. Так, полураздетая, она лежала у меня на коленях. Возбужденный, я спросил:

— Как ты узнала, что я хочу?

Шиповник на яблонях горел ярким пламенем, колючки ранили даже издали.

— Ты можешь полежать спокойно? Посмотри, какой красивый дворик за этой церковью.

— Это не церковный двор, это сад, — поправила Лили.

— У тебя вчера месячные начались. Так что не трепыхайся.

— Раньше ты был не против даже в такие дни.

— А теперь против…

Ссора кончилась тем, что я сказал: она сегодня же одна едет ближайшим поездом в Париж.

Лили молчала. Достал ее, подумал я. Не тут-то было. Ее лицо светилось радостью и любовью.

— Тебе не удастся погубить меня, я живучий! — объявил я и заплакал. Страдания переполняли мое сердце. — Садись сюда, сучка! — крикнул я и откинул верх машины.

Побледневшая Лили, не сдаваясь, бормотала что-то свое, а я, уткнувшись заплаканным лицом в рулевое колесо, говорил о гордости, чести, о душе, о любви и обо всем таком.

— Будь ты проклята, дурочка помешанная!

— Может быть, у меня и вправду не все дома, но когда мы вместе, я все вижу и понимаю.

— Черта с два ты понимаешь! Я сам ничего не понимаю. Отвяжись от меня, а то вообще рассыплюсь на куски!

Я выгрузил ее дурацкий чемодан с нестираным бельем на платформе станции в двадцати километрах от Везуля и, всхлипывая, рванул на юг Франции. В местечке Баньоль-Сюр-Мер есть огромный аквариум со всякими морскими чудищами, в том числе гигантским осьминогом.

Спускались сумерки. Я смотрел сквозь стекло на грандиозного головоногого моллюска, а тот, прижав крапчатую голову к прозрачной стенке, казалось, уставился на меня. От его неподвижного взгляда веяло космическим холодом, который неудержимо затягивал меня. Пульсируя, шевелились щупальца. На поверхности воды лопались пузырьки, и я подумал: «Вот и наступает мой последний день. Смерть шлет мне предупреждение».

Однако хватит о моей угрозе покончить с собой.

III

Теперь несколько слов о причинах, побудивших меня отправиться в Африку.

Я вернулся с войны и решил стать свиноводом, что говорит о моем отношении к жизни и к роду человеческому.

Мы не должны были подвергать Монте-Кассино таким массированным бомбовым ударам с воздуха и с земли. Некоторые спецы винят в этом тупых генералов. Вскоре после кровопускания итальянцам наша часть попала под ожесточенный артобстрел. Из всего подразделения в живых остались только двое: Ник Гольдштейн и я. Странное дело: мы были самые высокие среди бойцов, то есть представляли собой отличные мишени. Немного погодя я подорвался на мине.

Мы лежали с ним под оливами — у них ветви как кружева, — и я спросил, что Ник собирается делать после войны.

— Мы с братом подумываем обосновать норковую ферму где-нибудь в Катскиллских горах. Если, конечно, останемся живы и будем здоровы.

Тогда я сказал — или мой добрый гений сказал за меня:

— Я буду разводить свиней.

Если бы Ник не был евреем, я мог бы заявить, что хочу разводить крупный рогатый скот.

Сейчас, насколько мне известно, Ник с братом делают хороший бизнес на норках.

Старые строения на моей ферме были в отличном состоянии. Стойла в конюшне обшиты деревянными панелями. В прежние времена за лошадьми богатых людей ухаживали как за оперными певицами. Прекрасным образцом сельской архитектуры был сарай с бельведером над сеновалом. В этом сарае я и устроил свинарник. Свиное царство захватило лужайку, цветник и оранжерею, где ненасытные твари выкапывали прошлогодние клубни. Статуи из Флоренции и Зальцбурга были убраны, как предметы, непригодные для выращивания животных. Царство провоняло мешанкой, помоями, пометом. Разъяренные соседи обратились к санитарному врачу, некоему доктору Баллоку.

— Подайте на меня в суд. Хендерсоны сидят на этой земле больше двухсот лет. Штатская шантрапа, все эти шпаки — они что, не едят свинину?

Френсис была недовольна, но терпела, только попросила:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×