было места от выговоров, а потом я завязал. Да: кто не был коммунистом в двадцать – не имел сердца, кто остался коммунистом в тридцать – не имеет мозгов.

Как о высшем счастье я мечтал – маниловски, абстрактно, – о возможности издать книгу за свой счет. Господи, чего же еще? Ты ни перед кем не унижаешься, не растрачиваешь жизнь на гадские хлопоты и нервотрепки. Ты достаешь денег – где угодно, сколько сможешь: скопить, заколотить, одолжить, украсть, продать все. И делаешь книгу, какую сам хочешь. В ней не будет нарушен ни один закон, нет! Но никто не смеет заставлять тебя что-то выкинуть, что-то переделать, никто не правит твои фразы. Никто не смеет оставить себя выше тебя – это в издании твоей же книги!!!

А потом раздари свои 500 экземпляров кому хочешь. А сотню-две сдай в продажу. И если твоя книга чего стоит – заметят! оценят! выделят! И будут слова, и тиражи, и предложения: ты предъявил свою работу людям – а дальше Господь и народ Его сами решат.

Я никогда не понимал трагически разумеющегося права писателя жить литературным трудом. Да с чего вы взяли это право, на какой скрижали вы его выскребли? Нет у писателя никаких прав и быть не может, кроме записанных в Конституции прав для граждан.

Ты пишешь для денег и у тебя не получается? Твой риск – твои проблемы. Так зарабатывай другим ремеслом.

Ты пишешь – на литературу, людей, Истину, Бога? Так будь счастлив, если тебе удается это сказать – и донести свое слово. Апостолы на зарплату не устраиваются.

Истерическое требование творческой интеллигенции содержать ее и оплачивать за счет нормальных работяг (от землекопов до врачей) ее поиски, эксперименты, провалы и «самовыражения» – мерзко как элитарная идеология, включающая право художника на тунеядство.

Литература – не кормушка. Ты служишь литературе? А ты готов для того, чтоб сделать свое в ней – отказаться от всего прочего, предпочесть свое дело любым благам, идти до конца ради утверждения идеала? Если ты готов сделать или сдохнуть – предъяви себя.

Успех успехом. А шедевры шедеврами.

Да: бедствующее настоящее искусство надо поддерживать. Но даже бедствующий настоящий художник не смеет вопить о взятии его на содержание! Ибо громче и жальче всех вопят самодовольные паразиты!

16. Дефлорация молодого автора

И шли месяцы. И шли годы. И я не смел позвонить редактору: когда же?.. Чтоб не вызвать его недовольства, не порушить хрупкие отношения. Чтоб хуже не было. Все равно: если надо он сам позвонит, а нет – так чего зря.

Я думал, как я его убью. Как налью бензина в бутылку, всуну паклевую затычку и с огоньком швырну в его квартиру. Как прикую себя цепью к батарее в издательстве и вышвырну в окно ключ от замка. И даже как сожгу себя под окнами издательства.

И он позвонил!

...Сначала мы неделю торговались: что оставлять, а что выкидывать. Выкинули все, что конкретно критиковалось в старой вышибной рецензии. И «Бермудские острова», которые Бээкман, пробывший в Рио два дня как турист, «уличил в неточностях» (к издевкам моего консультанта-переводчика- бразильскоземельца). И вообще то, что Айну не понравилось.

А потом! А потом! А потом! Айн Тоотс стал править мои фразы. Он работал на совесть, от души, стараясь как лучше. Он налегал на синтаксис, это я еще понять мог. Но он норовил впилить лишний союз, заменить синоним, прибавить частицу. Он менял интонацию.

– О! Вот так бы я написал, если бы я писал! – Клянусь, именно это я от него однажды услышал: он радовался своей работе.

Вы понимаете? Это меня он правил! Да ни одной суке не снилось, как я работал! Чтобы слова и знаки стали на единственно верное место! (Кончилась власть редакторов – и я восстановил все.)

Вот когда я помянул добрым словом университетских лингвистов! Вот когда я прописался в читалке Академии Наук и прорыл все академические грамматики и словари, которых знать не желал когда-то! Профессор Колесов был настоящий интеллигент, и я быстро научился доказывать Айну грамматическую легитимность любого авторского варианта. Русский язык грамматически бескрайне вариабелен! А казуистика – дело наживное. Да я мог преподавать грамматику иезуитам!

Мы курили, пили кофе, мирились и делали друг другу уступки. Половина по-моему – половина будет по- твоему. Мы хрустели пальцами и со стоном переводили дух.

Два месяца!!! Айн взял эту работу домой вне плана, чтоб редактировать спокойно. Ему очень нравилась моя книга. Он отстаивал ее в издательстве как мог и полагал верным.

– Как вы смотрите, если я передам вас другому редактору! – побледнев, спросил он после очередной ошибки.

В свою очередь побледнел я, и отыграл назад.

...Ну, пока все, – сказал он по окончании.

Я посмотрел непонимающе: ну? В типографию.

– Теперь это будет лежать в издательстве и дожидаться своей очереди, мы все сделали, – удовлетворенно пояснил он.

– Когда? – выговорил я.

– В плане будущего года, – он развел руками. – Но мы с вами все сделали заранее. На всякий случай.

Какой еще «всякий случай»???!!! Добрый психосадист Айн отмолчался.

17. Голубые города

Два раза я помню отчетливо: мне снился Нью-Йорк. Я гулял по длинному молу у прибоя, вечер был голубой и серый, домов не было вовсе, но было чувство великой свободы и счастья: неужели я увидел Нью-Йорк? Второй раз стояли какие-то высокие постройки, но все было смазано, смутно, а главное – я был в Нью-Йорке, я попал, я увидел!

Хоть бы развалилась эта проклятая империя! Так думали тогда мы все. Не врали – нисколько. Но желали от души.

Я мечтал: в Ленинграде, аэропорт Пулково, самолет – клянусь, не знаю куда, но – туда, и по трапу поднимаюсь я – без всякого багажа, с одним дипломатом: и на верхней ступени трапа останавливаюсь, достав из кармана белый платок, встряхиваю его, легкими движениями отряхаю пыль с туфель, опускаю платок падать на бетон и вхожу в дверь самолета. Все!

Видит Бог: я терпеливый парень, но Совок меня достал.

И неживой Брежнев казался бессмертным, как пейзаж.

18. Линия отсчета

Тот не писатель, кто не может писать следующую книгу, пока еще не вышла предыдущая. Вот такая присказка была тогда у сов. письменников.

И была зимняя гроза. В ночь с тридцатого на тридцать первое декабря. Я работал. Пьеса называлась «Ничего не происходит»! Там спокойная жизнь семьи взрывалась тайнами и трагедиями, а к концу все оказывалось фуфлом.

Засверкало белым и синим, раскатился грохот и сотряс мою хибару, и ливень хлестнул в стекла. В тепле и сухе, я смотрел бездумно: впечатляло.

Шквал пронесся с моря над лесом, береза стукнула голой плетью в окно, я выключил настольную лампу. Оказывается, я давно уже думал о смысле Бытия, и добрался до места, что жизнь человеческую можно измерять по тому, сколько он перечувствовал всего за период жизни, и насколько сильно. Думать в темноте было лучше, как-то ты подключался к энергии стихии.

Слово «энергия» явилось ключевым. Стремясь инстинктом жизни к максимальным, в смысле суммарного максимума за всю жизнь, ощущениям – человек тем самым стремится к максимальным действиям! Это часто может не совпадать, но в общем, в среднем, – совпадает.

Так-так-так. Энергия – это базовый уровень всего. Тот общий знаменатель Вселенной, к которому в принципе можно привести любые явления. Вроде так?

Стоп. Точно. Человек биологически устроен так, что стремится к максимальным ощущениям. И в истории совершал все большие действия. И это продолжается без ограничителя. Это так? Это так.

Вы читаете Мое дело
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×