Пить с утра перед операцией — значит пасть окончательно и бесповоротно. Хирургия не терпит запоев. К тому же, водка препаршивейшая, как врач говорю. От такой запросто можно отдать концы и обратиться душой к всевышнему. Может быть, это и к лучшему. По крайней мере, я забуду о Лене и Сергее.

Недостойно. Тут мир рушится, а я все… И о смерти. Чего вообще стоят усилия цивилизации и культуры? Чуть копни, чуть потревожь эту черную магму, неслышно потрескивающую под благополучной на вид оболочкой — улицами, храмами, трактирами и доходными домами, как первобытная ненависть вырывается наружу и крушит все, к чему прикоснется. Насилуют своих же, пролетарски сознательных баб, сжигают картины великих мастеров и бесценные книги, уничтожают знание законов природы, подменяя их бездумным рассуждением о превосходстве классового разума. Если бы я был философом, то утешился бы общими рассуждениями, мол, пройдет десяток-другой лет, страсти улягутся, жизнь возьмет свое, кесарю — кесарево. Нет, я не философ. Я видел трупы на обочине разбитой дороги. Настоящие трупы, человечьи, в снегу, в шинелях, с криком на замерзшем лице.

В детстве я однажды раздавил лягушонка. Черт его знает, почему — из инстинкта охотника. Он прыгал, пытался спастись, черненький, склизкий, а я, в ярких штанишках и новых сандаликах, в азарте пытался его догнать.

— Володя, — кричала мама. — Володя, не смей.

Но было поздно, кожаный сандалик с детским носком настиг черное тельце и превратил творение Божие в мутную горку склизи.

— Что ты наделал? За что ты убил его? — Рассердилась мама. — Ведь он бежал к своей маме- лягушке, он не сделал тебе ничего плохого.

Господи, как стыдно мне стало, как я рыдал, и пытался оживить его, и вспоминал, как лягушонок в отчаянии уворачивался от моих ножек. Боль в сердце жива до сих пор. Больно, больно, слишком чувствительными воспитали нас, оттого и все беды нашей родины. С варварами надо разговаривать языком силы, крови. А мы не можем, мы классиков начитались. А они, которые плоть от плоти, их не читали, потому новорожденного племянника моего в пьяном угаре схватили за ножки и головкой об стенку. Говорят, сестренка после этого полгода не разговаривала. Как-то там она теперь? Стыдно, уже месяц не писал, да и на последнее письмо ответил что-то бессвязное. Господи, помоги ей в жизни, ты же помогаешь страждущим и несчастным в страшные времена, иначе бы тебя не было.

Стучат в дверь. Кого несет в этот час?

— Товарищ Щукин, срочно надлежит сдать план коммунистических обязательств нашей больницы! За вами послали, опаздываем.

Ааа…. Слава Богу. Это Лупников, бывший санитар-недоучка. Рыжеволосый гигант с гниловатыми зубами. Хозяин новой жизни, секретарь организации красных и пролетарских санитаров.

— Завтра, милейший, завтра, я что-то приболел.

— Ага, — Лупников хитро скалится. — Я тоже так болеть люблю.

— Держи стакан, товарищ Лупников, — вздыхаю я. — И пей залпом за общее дело пролетариата, как полагается.

— Это завсегда можно, — соглашается секретарь. Но чтобы план, доктор, завтра был представлен. Дело ответственное.

— Да, и еще, Лупников, поскольку у меня жар, оперировать сегодня не смогу. Там как, критические случаи есть?

— Мужик какой-то с грыжей. Матерится ну точно, как вы. Пара горожан и солдат. Чирий у него на ноге, грязь занес.

— Товарищ Лупников, — на лице у меня появляется маска ответственности. — Мы, работники новой, социалистической медицины, должны помогать пролетариям, ожидающим медицинской помощи от государства рабочего класса. Так?

— А что вы имеете в виду, доктор?

На губе у него мелкие капельки пота, на лбу тоже — верный признак напряженной умственной деятельности.

— Я, Лупников, давно осознал ошибки и накипь происхождения. Мы должны лечить пролетариат несмотря на. На то он и победивший класс, который стремится освободить все прогрессивное человечество. Как говорил (я запнулся) — великий вождь мирового пролетариата — классовая солидарность всех трудящихся. Ну, где там этот больной с грыжей? Переплывем Стикс, в конце концов!

— Да нет, доктор, — засуетился Лупников. — Плыть никуда не надо, здесь же пешком, что вы, ей Богу загадками какими-то говорите.

8.

И ведь оперировал весь день, преодолевая тошноту и дрожь в пальцах. Может ли быть более чужеродное тело в этой больнице убогого города, разрушенного войной и ничтожеством власть держащих? Что я здесь делаю, почему застрял? Неужели мне доставляет удовольствие прозябать в своей каморке, а с утра месить сапогами грязь? Почему я не поехал домой, вслед за сестрой, ведь ей тяжело одной. Или это страсть к саморазрушению? Тайное желание смерти, столь близкой и доступной на войне, словно поманившей меня за собой.

Нет, по здравому рассуждению я не хочу умирать. Идея самоубийства всегда была мне чужда. Тем более, учитывая мою профессию.

Я просто кусочек невидимой ткани организма, оторванной от тела шрапнелью и выброшенной за окоп. В этом кусочке еще некоторое время пульсирует кровь, происходят обменные процессы, но без материнского тела, сердца и системы сосудов существование его обречено. Кровь сворачивается, остывает, запекается. Скорей бы уже…

Опять стучат в дверь. Как они мне надоели.

— Иду, иду….

— Здравствуй, Володя.

Господи, пусть разверзнутся недра земные, и ветры черные сгустятся над нами, я не могу. Дрожь охватывает конечности мои, я не принадлежу себе более, это стыдно и недостойно, но ничего не осталось у меня, кроме постыдной страсти к этой женщине.

— Леночка. Ты получила письмо? Ты все-таки пришла.

— А вы, Володя, однако… Забыли что ли где и когда живете, Владимир Николаевич?

— Не забыл.

— А зачем так рискуете? Муж мой, знаете ли…

— Знаю, Леночка, все знаю.

— Так зачем же все это? Я давно уже другая, забудьте прошлое.

— Леночка, я люблю тебя, я всегда тебя любил.

— Володя, что ты делаешь?

Я вдыхаю запах ее волос и начинаю целовать, вначале она отталкивает меня, но дыхание ее становится прерывистым.

— Господи, как же я по тебе соскучился. Помнишь, как ты убежала от отца и мы гуляли в парке? Я тогда в первый раз тебя поцеловал..

— Молчи. Я тебя ненавижу, глупый!

Это легкий, греховный туман, застилающий глаза. И все, и будь что будет, и ничего больше не надо, и пусть завтра смерть, я уже не боюсь. Лена, Леночка, единственная моя, любовь моя.

Странное чувство — боль, смешанная с опустошением. На губах у нее горькая складка, время от

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×