Против Васькиного отца, Ильи Федоровича, сидел другой жилец нашего дома, составитель поездов Андрей Игнатьевич Чиканов.
Задыхающимся шепотом он говорил:
– Отступили наши.
– Да, – тихо сказал Илья Федорович, – отступили.
– Что ж теперь будет? – спросил Чиканов, вздохнув.
– Повешают.
– Не всех, – сказал вдруг кто-то из дальнего угла. Это был железнодорожный телеграфист. Он одиноко сидел на потертом персидском коврике у двери своей кладовой. Ворот его форменной тужурки был расстегнут, техническая фуражка с желтым кантом надвинута на рыжие брови.
Телеграфист держал в руках какую-то толстую книгу в черном переплете. Правая рука его все время вздрагивала, а большой палец выстукивал на переплете какие-то сигналы.
– Не всех, говоришь? – сказал Илья Федорович. – Ну, конечно, не всех. Вот я, например, с тобой рядом и висеть не хочу.
Телеграфист пробормотал что-то непонятное.
В это время снаружи рванули дверь.
– Кто там? – крикнул Илья Федорович, вскакивая на ноги.
– Открывай живей!
Я узнал голос своего отца.
Он ввалился в погреб, как пьяный, и опустился прямо на землю.
– На вокзале был. Ну и дела там делаются – смотреть страшно! На глазах трех красноармейцев шашками зарубили. Как мясники, работают…
Васькина мать вскрикнула.
Телеграфист Сомов тупо посмотрел на моего отца и опять уставился в книгу. Чиканов беспокойно встал, потом опять сел.
Больше в этот вечер никто ничего не говорил.
Три дня мы не выходили из погреба.
Три дня дал Шкуро своим казакам на отдых: «Бей, кто под руку подвернется! Грабь, что попадется! Гуляй Кубань!»
Такой был у шкуринцев закон, когда они забирали станицу или город. Три дня грабили они, пили и гуляли.
До погреба, в котором мы сидели, доносились пьяные песни, озорной крик, беспорядочная стрельба. Даже слышно было, как на станции плясали «наурскую», хлопали в ладоши и гикали.
Я подбирался к самой двери погреба, прикладывал ухо к большому железному засову и слушал хрипло тренькающую гармонь и шарканье подошв о корявый тротуар.
А со стороны поселка разноголосо лилась казачья песня:
Ты, Кубань, ты наша родина,
Вековой наш богаты-ы-рь,
Многоводная, раздо-о-льная,
Разлилась ты вда-а-ль и вширь…
На третий день под вечер кто-то торопливо прошлепал за дверью.
– Стой! – раздался крик на всю улицу.
Грохнул выстрел. Мы с Васькой взбежали на верхние ступеньки погреба и прилипли к дверной щели.
– Эй вы, полосатики! Ступайте вниз! – закричал мой отец. – Это вам не красные, чтобы свободно разгуливать. Вы что – хотите шкуринской нагайки попробовать? Смотрите у меня!
Я и Васька молча сошли вниз и опять уселись в темном углу.
«Долго ли еще эти шкуринцы будут тут орудовать? Носа на улицу не высунь. Сиди теперь в погребе и нюхай кислую капусту. Нюхай гнилую картошку. И что это красноармейцы не соберутся с силами и не вытурят чертовых шкуринцев?» – думал я.
Было обидно и скучно.
Вот бы выскочить из погреба и, крадучись, пробраться на станцию, в поселок! До чего охота брала!
Ваське, видно, тоже было очень скучно. Но он скоро нашел себе занятие. Посреди погреба на перевернутом ведре стояла коптилка. Васька подобрался к ней и принялся дуть на желтый огонек. Огонек заморгал и лег набок. Он бы совсем погас, если бы Васькин отец вовремя не влепил в лоб Ваське жирного щелчка. Васька захныкал и стал ковырять пальцем землю. Но вдруг огонек заплясал и снова лег набок.
Теперь этого никто не заметил.
Васькин отец, вытянувшись во весь рост у нижней ступеньки погреба, уныло зевал. Рядом на